Изменить стиль страницы

— И ты служишь теперь на норвежском судне, — добавил министр, выразительно взглянув на «Фрею», у которой на мачте развевался норвежский флаг. — Пожалуй, ты уже совсем забыл родину?

У бедного юноши, только что жаловавшегося землякам на тоску по родине, вся кровь прилила к щекам, но он ни за что не хотел выдавать себя перед своим хозяином, смотревшим на него так странно, мрачно и угрожающе. Он молча опустил глаза и только покачал головой.

— Нет, не забыл? — спросил министр. Его проницательные глаза пристально смотрели на матроса. — Ну, так храни же ее в своем сердце. У человека нет ничего лучшего и более святого, чем любовь к родине. Кто потерял ее, тот потерял самого себя.

— Извини, дядя, — перебил его Бернгард, с трудом сдерживая раздражение. — Это зависит от того, где наша родина. Для нас, моряков, она на море; на суше мы только мимолетные гости, а на море — мы у себя дома.

— И все же все вы пускаете корни где-нибудь на берегу, вот и ты оставался в Эдсвикене.

— Надо же человеку иметь где-нибудь дом и семейный очаг! Но где именно находится этот клочок земли — на юге или на севере — для нас безразлично.

— Для тебя, может быть, — холодно сказал Гоэнфельс. — Хорошо, что тебя не слышит твой бывший начальник, капитан Вердек. Он истый, бравый моряк, а между тем и душой и телом тяготеет к своему клочку земли в Померании, где находится стapoe родовое поместье его семьи. Как ты полагаешь, Христиан Кунц, ты где дома?

Очень редко случалось, чтобы министр снисходил до такой общительности. Красивый, цветущий юноша почувствовал, что понравился ему, поэтому совершенно перестал смущаться. Его глаза заблестели при этом вопросе, и он еще больше вытянулся в струнку.

— Господин лейтенант Фернштейн сказал: «На наших судах мы всегда дома, как бы далеко мы не уплыли. Где развевается наш флаг, там наша, немецкая земля; она принадлежит нам, и Боже упаси того, кто вздумал бы тронуть нас там». Я думаю, ваше превосходительство, что господин лейтенант прав.

Это было сказано таким убежденным и вдохновенным тоном, что Гоэнфельс улыбнулся и положил руку на плечо голштинцу.

— Прекрасно, мой мальчик! Жаль, что ты ушел от нас. Такие молодцы, как ты, нужны нам на флоте. А ты знаешь, «Фетида» тут совсем близко. Она крейсирует у тех островов, и мы наверняка встретимся с ней в первой же гавани.

Христиан встрепенулся.

— «Фетида»? Мой брат Генрих? Наши моряки? — пролепетал он, и вдруг из его голубых глаз брызнули слезы.

Он до смерти испугался, что так опозорился и ждал строгого выговора, но вместо этого министр ласково сказал:

— Тебе нечего стесняться! Не стоит стыдиться слез при воспоминании о родине; это и с мужчиной может случиться. Вероятно, лейтенант Фернштейн захочет навестить своих товарищей; может быть, и тебе дадут отпуск, чтобы повидаться с братом. Да хранит тебя Бог, мой мальчик!

Ласково кивнув голштинцу, барон отошел, а Христиан остался на месте, преисполненный блаженства; он несказанно гордился тем, что такой человек разговаривал с ним, похвалил его, а известие о близости «Фетиды» окончательно воспламенило его. Он чувствовал сильное желание крикнуть громкое радостное «ура», но знал, что это неприлично. Поэтому он продолжал стоять навытяжку, приложив руку к козырьку, пока оба господина не повернулись к нему спиной; тогда он опрометью бросился на заднюю палубу и возвестил всем великую новость, которую его превосходительство сообщил ему лично.

— Славный мальчик! — сказал министр, идя дальше. — У него сердце на месте и язык тоже, и, мне кажется, он очень привязан к своему капитану.

Это было сказано с такой же легкой иронией, как и раньше; тогда Бернгард стерпел этот тон, затаив гнев, но теперь его терпение кончилось; опять над ним и дядей сгущалась грозовая туча, и он ответил голосом, в котором довольно явственно слышались раскаты отдаленного грома.

— Я выбью из головы мальчишки эту привычку звать меня капитаном! Я уже не раз запрещал ему это, но в его глупой башке чересчур крепко засел этот «капитан».

— Зачем же, Бернгард! Ты имеешь полное право на это как хозяин своей «Фреи». Я думал только о том, сколько труда, знаний и опыта тратят люди, прежде чем достигают таких результатов на нашем флоте. Курту понадобится на это лет двадцать, тебе же удалось это сделать гораздо быстрее. Впрочем, ты пожертвовал для этого своим будущим, не всякий способен на такой поступок.

— И это касается меня одного! — разгорячился Бернгард. — Я никому не позволю…

Он вдруг замолчал, яркая краска гнева сбежала с его лица, и глаза, только что сверкавшие злобой, с совершенно другим выражением остановились на какой-то точке. Гоэнфельс с удивлением посмотрел по направлению его взгляда и увидел, что к ним подходит его дочь.

Сильвия не теряла их из виду, даже когда разговаривала с другими. Она знала лицо своего отца в те минуты, когда он с холодным, уничтожающим спокойствием усмирял непокорных; она видела также, как все сильнее, все грознее надувались синие жилы на висках ее двоюродного брата. Гроза готова была разразиться, и она поспешила вмешаться.

— Бернгард!

В одном этом слове заключались и напоминание, и укор, и оно оказало поразительное действие; Бернгард, хотя и с трудом, совладал со своей дикой вспыльчивостью; было видно, как он боролся с собой; но когда он снова обернулся к дяде, то уже вполне владел голосом.

— Прости, дядя, если во мне иногда просыпается прежний бесноватый; он еще окончательно не усмирен. Но Сильвия права; по крайней мере, во время нашего краткого свидания он не должен проявлять себя.

Министр не верил своим ушам; эта уступчивость племянника была для него совершенной неожиданностью. У них уже не раз доходило до таких столкновений, и если дело не кончалось открытой ссорой, то Бернгард обычно замыкался, становился хмурым и упрямо молчал; сегодня он снизошел до формального извинения. Это было странно.

К ним подошли Зассенбург и Курт, и разговор перешел на другую тему. Впрочем, он скоро кончился, потому что было уже три часа утра и надо было, наконец, подумать об отдыхе. Молодые люди простились, и принц с обычной любезностью пошел проводить их до трапа. Как только они отошли, министр вполголоса спросил:

— Что это с Бернгардом?

— Что ты хочешь сказать, папа? — спросила Сильвия.

— Я говорю о том, как подействовало твое напоминание, когда он уже собирался по обыкновению вспылить. Разве вы так сблизились? Я думал, что вы держитесь на определенном расстоянии друг от друга.

Сильвия с упреком подняла на него глаза.

— Папа, почему ты не сказал мне, как умер дядя Иоахим?

— Ты знаешь?

— Да… узнала час тому назад.

— От Бернгарда? Обычно он не позволяет, чтобы кто-нибудь касался этой темы, а тебе он сказал?

— Не добровольно; у него вырвалась фраза, заставившая меня заподозрить правду, и я вынудила его признаться.

— Он должен был молчать, — Гоэнфельс сердито нахмурился. — Тебе не следовало знать об этой мрачной трагедии в нашей семье. Я нарочно скрывал ее от тебя.

— Но ему ты сказал, когда он был еще мальчиком, когда он со своим пылким сердцем, переполненным горем, приехал прямо с могилы отца, которого страстно любил, ты сказал ему, что его отец — самоубийца! Ты не должен был делать этого, папа! Почему ты был так жесток?

— Потому, что не мог иначе заставить его слушаться, — ответил министр внешне спокойно. Сначала он был только удивлен такому порыву, но горячее заступничество дочери вдруг внушило ему неприятное подозрение; однако через минуту он отогнал его от себя и торопливо произнес: — Тише, Альфред идет. Он знает об этом?

— Нет, но, как мне кажется, подозревает.

— Так пока не говори ему!

Запрещение было излишне, Сильвия и сама не сказала бы. Альфред действительно шел к ним.

— Этот Бернгард — удивительно неугомонная натура, — сказал он. — Сейчас он собирается ехать на лодке стрелять морских птиц. Даже лейтенант Фернштейн считает, что это уж слишком, и намерен лечь спать. Я думаю, и нам тоже пора на покой.