Изменить стиль страницы

— И чем?

— И Марианне Скууг.

— Так же как ты выбрала между горем и Кристианом… как там его фамилия?

— Не дразни меня!

— Вспомнил, Лангбалле.

— Все, больше ни слова. Только что тебе было сделано предложение, от которого не отказываются.

— И которое я все-таки отклонил, потому что я, в противоположность тебе, придерживаюсь определенных моральных принципов.

У нее на глазах слезы.

— Ты по-настоящему ее любишь?

— Да. Без оговорок.

— Я не думала, что это так серьезно, — растерянно говорит она.

Ребекка стоит в дверях, собираясь уходить. Грустная и несчастная. Мне неприятно видеть ее такой.

— Но ты все-таки будешь свидетелем на моей свадьбе? Да?

— Обязательно, — говорю я и целую ее в щеку. — Буду, несмотря ни на что.

Дни в декабре

Сельма Люнге звонит мне через день и спрашивает, не хочу ли я у них пообедать. Видно, что она искренне беспокоится обо мне. Однако мне не хочется покидать свое добровольное одиночество. В этом одиночестве я живу в тревоге за Марианне. Но я хочу тревожиться о ней. Хочу обрести покой, думая свою думу. И раздражаюсь, когда мне мешают. В клинике сказали, что на рождественские дни Марианне отпустят домой, правда, ей придется вернуться туда уже на третий день Рождества. Так что на свадьбе Ребекки Фрост и Кристиана Лангбалле ее не будет. Может, оно и к лучшему.

Но Сельма звонит и говорит, что следующий урок со мной хочет провести в доме Скууга. Хочет послушать, как я играю на Анином рояле. В тот же вечер я звоню Марианне в клинику. Она немного напряжена, кажется далекой и как будто не понимает, о чем я ее спрашиваю.

— Ты не возражаешь, если Сельма Люнге придет в твой дом, чтобы провести со мной урок?

— Разумеется, нет, — почти раздраженно отвечает она. — Зачем ты вообще об этом спрашиваешь?

Я не знаю, что ей на это ответить. Между нами воцаряется недобрая тишина. Одна из первых, какие отныне будут регулярно случаться в эту трудную зиму.

— Хорошо, тогда она придет завтра, — говорю я.

— Пожалуйста, — коротко бросает она.

— Что ты сегодня делала? — спрашиваю я.

— Я больше не могу говорить, — быстро говорит Марианне и кладет трубку.

Мне плохо от этих коротких телефонных разговоров. Но я понимаю, что ей необходим покой. Она должна многое распутать. Понимаю по ее намекам, что врач считает, будто я могу отрицательно влиять на нее. Я не являюсь частью ее истории. Той, в которой ей надо окончательно разобраться.

Но как они могут поставить ей диагноз и вместе с тем препарировать ее таким образом? — думаю я. Считают ли они, что могут ее вылечить настолько, чтобы однажды она вышла из ворот клиники и сказала: «Вот я. У меня больше нет маниакально-депрессивных наклонностей»?

Я начинаю рыться в справочниках и энциклопедиях. Читаю все, что могу найти на тему, которая касается Марианне. Узнаю, что от самоубийства гибнет больше людей, чем от автомобильных аварий, что в маленькой Норвегии каждый год происходит больше десяти тысяч попыток самоубийства. Читаю о маниакально-депрессивном психозе, о резких сменах настроения, о том, что люди, страдающие этим психозом, начинают все раньше вставать по утрам, вместе с тем им становится все труднее сосредоточиться на чем-то одном, и они чувствуют себя неприкаянными. В справочнике написано, что страдающие этим психозом люди могут быть распущены в сексуальном отношении. Но к Марианне это не относится, думаю я. Если не считать того, что наши отношения начались слишком быстро после случившейся трагедии. Теперь я это понимаю. Я читаю о депрессивных фазах этого заболевания, о том, что больной человек все больше замыкается в себе. Читаю об опасности самоубийства, о том, что риск усиливается, когда депрессия как будто проходит, и к больному возвращаются силы. Такой взрыв силы у Марианне случился вечером дома у Сельмы и Турфинна Люнге. Она была достаточно сильна, чтобы рассказать мне и совершенно посторонним ей людям последнюю часть своей непростой истории. И была достаточно сильна, чтобы через несколько часов постараться покончить с собой.

Прочитанное пугает меня. Больше всего меня пугает, что Марианне настолько нормально вела себя в то время, когда мы были вместе, что я даже не заметил опасности. Установившиеся между нами отношения я считал естественными, несмотря на нашу разницу в возрасте. Она явно показывала, что хочет меня, что ей приятна наша близость, приятно слушать вместе ее любимую музыку, беседовать о том, что ее занимает. Но так ли было на самом деле? Или под этой маской нормальности она знала, что душевно больна, и хотела скрыть это от меня, да и вообще от всех, ведь все-таки она была врачом?

В настоящее время она зависит от литиума, читаю я. Есть надежда, что этот препарат сократит продолжительность проявлений ее болезни. Но, Господи, думаю я, ведь эта болезнь была у нее и раньше, и в справочнике написано, что человек между проявлениями болезни может быть психически здоровым в течение многих лет.

Считается, что в 80 % случаев болезнь возвращается. И что она может усилиться.

Приходит Сельма Люнге. Она стоит перед дверью в дом Скууга, на ней меховое манто, оно выглядит большим и каким-то немецким. Мы, в этом доме, исполняем непривычные для себя роли. На этот раз я — хозяин. Я даже купил чай дарджилинг.

— Аксель, мой мальчик. Как себя чувствует Марианне?

Пока мы разговариваем, я помогаю Сельме снять шубу.

— Не знаю, — искренне говорю я. — Они не хотят, чтобы я звонил ей слишком часто, это может помешать лечению.

— Они уже поставили диагноз?

— Маниакально-депрессивный психоз.

Сельма кивает.

— Я так и думала. Мы все носим в себе эту болезнь. Не забывай этого. Иначе мы не занимались бы искусством.

Мне хочется сказать, что это неуместное замечание, но я сдерживаюсь.

— Давай, в виде исключения, сначала поговорим, — предлагает она.

Мы сидим в гостиной на диванчиках Ле Корбюзье.

— Мне нравится этот дом, — говорит Сельма. — У Брура Скууга был хороший вкус.

Я согласен.

— Между прочим, знай, что при желании ты можешь отсрочить дебют, — говорит она.

— Я этого не хочу.

— Но ведь дело не только в тебе. Мы тоже принимаем в этом участие, так сказать, поставили на тебя. В том числе и В. Гуде, твой импресарио.

— Я этого не хочу, — повторяю я.

Сельма Люнге огорченно смотрит на меня.

— Когда Марианне вернется домой, она будет нуждаться в твоем внимании. Ты никогда раньше не оказывался в таком положении, Аксель, поэтому ты не знаешь, каково это. Но она может занять все твое время.И тогда у тебя не останется времени на дебют. Хочешь повторить ошибку Ребекки Фрост? Представить на суд публики нечто полуготовое и пожать плечами? Я уже говорила: суть в том, что, когда есть такие великолепные исполнители, как Аргерич, Баренбойм и Ашкенази, от концертирующего пианиста, отвечающего требованиям времени, нужна полнейшая отдача. Я повторяю это из уважения к тебе и с некоторой долей страха, потому что сомневаюсь, до конца ли ты понимаешь, что теперь от тебя потребуется.

— Я все понимаю, — говорю я. — И собираюсь дебютировать в июне. Свою часть соглашения я выполню.

— А ты помнишь, что в апреле тебе придется поехать в Вену к профессору Сейдльхоферу? Ты понимаешь, что тебе придется уехать от нее?

— Да, — говорю я. — Марианне тоже не хочет ничего менять.

— Поставь для меня Джони Митчелл, — просит Сельма Люнге.

— Джони Митчелл?

— Да, мне хочется послушать музыку, которую ты слушал вместе с Марианне.

Я подхожу к проигрывателю. Ставлю «I Think I Understand».

Сельма слушает, глядя на ели. Я вижу ее профиль. У меня возникает к ней теплое чувство. Она выглядит усталой. Встревоженной. Мне нравится, как она относится к Марианне. Я благодарен ей за то, что она уважает наши отношения. Вот уж не думал, что так будет. Я чувствую, что теперь я перед ней в ответе и должен хорошо сыграть свой концерт. Хватит с нее разочарований.