Я иду, держа Марианне за руку. Теперь между нами заключен союз. Я пришел к ней с обещанием. Я не оставлю ее. Не хочу оставлять. Мы уже больше часа бродим по расчищенным дорожкам. Людей почти нет. Я понимаю, что страдания здесь заперты в каком-то другом месте. И замечаю, что мы больше не разговариваем друг с другом. Просто молча идем рядом. И это правильно. Хотя мне хотелось бы еще многое узнать у нее. О чем она думала, когда сбежала от Сельмы и Турфинна Люнге, когда бежала по скользкой тропинке к реке, когда перебиралась через реку по скользким камням, когда потеряла шаль, когда нашла веревку и спустилась в кладовую, где стоит морозилка, когда забралась на табурет? Я чуть не теряю сознание, не смея продолжить мысль о том, что она могла бы висеть там, безжизненная, и мне пришлось бы перерезать веревку, чтобы вынуть ее из петли.
Она была готова это сделать.
А сейчас как ни в чем не бывало идет рядом со мной по свежему снегу.
Наступает вечер. Через два часа я сяду в автобус, а потом на поезде вернусь в Осло. Мы сидим в ее палате. Палата маленькая, обстановка — спартанская. Умывальник. Стол. Стул. Кровать. Ночная тумбочка с Библией.
Я сижу на кровати. Она — на стуле. Мы едим пирожные. И пьем шампанское из молочных стаканчиков.
— Мы могли бы переспать с тобой, — говорит Марианне. — Только не думаю, что это стоит делать.
Я сержусь:
— Ты думаешь, мне от тебя ничего другого не нужно?
Она быстро, почти со страхом взглядывает на меня.
— Не знаю. Ты такой молодой. Я знаю, что парни чувствуют в этом возрасте. А кроме того, ты мне нравишься.
— Не говори больше об этом, — прошу я. — Во всяком случае, так. Даже если между нами никогда больше не будет такой близости, я все равно не уйду от тебя.
— Осторожнее. Ты не знаешь, о чем говоришь, — смеется Марианне.
Она садится на кровать рядом со мной. Близко-близко.
— Вот если бы мы могли послушать сейчас Джони Митчелл, — говорю я.
— Да, это было бы прекрасно.
— Тебе здесь хорошо? Или я должен жалеть тебя?
— Мне хорошо здесь, — отвечает она. — Но немного ты можешь меня пожалеть. Я должна пробыть здесь так долго! — Она поворачивается ко мне. Лицо у нее усталое. — Ты прочитал все эпикризы?
— Нет, — отвечаю я, смущенный тем, что она напоминает мне о том, что я нарушил обещание. — На меня более сильное впечатление произвели фотографии, которые лежали в ящике письменного стола.
— Ты и их видел? — испуганно спрашивает она. — Я этого не хотела. Я почти забыла о них.
— Это неважно. Я рад, что их видел. Фотография Брура страшная. Она пугает. Но фотография Ани…
— Что фотография Ани? — Марианне настораживается.
— Не знаю, — говорю я. — Что она выражает? Примирение? Какая сила в этом ее последнем взгляде! Она смотрит глазами смерти. Но каким-то непостижимым образом они выглядят живыми.
Марианне кивает.
— Такова смерть. Взгляд покойников иногда представляется мне замочной скважиной в вечность. Их глаза обладают странным светом. Может, оттого, что они больше не бегают. Но покойники видят. И их взгляд обладает большей силой, чем взгляд живого человека. Ты знаешь, я никогда не была верующей. Церковь причинила много зла нам, женщинам. Но часто, когда я работала на скорой помощи или во время ночных дежурств в больнице Уллевол — Брур в это время оставался с Аней — мне приходилось видеть глаза покойников. И я всегда видела в них нечто иное, чем смерть. Глаза покойников могут сверкать. Я спрашивала себя, возможно ли это? Может, глаза покойников что-то фокусируют? Но в таком случае, что? Что-то близкое или, напротив, что-то страшно далекое? Поэтому мне было так важно подержать в руках глаза Брура, хотя кому-то это может показаться чудовищным. Но что с того? Фотография Ани, сделанная через несколько минут после ее смерти, возможно, ее лучший портрет. Но я не посмею никому об этом сказать.
Мы беседуем в палате Марианне. Мне кажется нереальным, что она в клинике, что она больна. Но ведь что-то произошло. И мы еще не можем говорить об этом. И может быть, никогда не сможем.
— Расскажи, как ты проводишь дни? — прошу я.
— Здесь очень строгая дисциплина. Но это пустяки. Я много гуляю. И много курю. Пью много кофе. Мне не хватает Джони Митчелл. Здесь поют только христианские псалмы. Но некоторые мелодии начинают мне нравиться. «О, останься со мной!». Совсем неплохой псалом. «Ближе к тебе, Господи» тоже сильный псалом. А когда я начинаю читать тексты, у меня создается иная картина жизни и ее смысла, чем была до сих пор. Помнишь, я однажды сказала тебе, что уверена, что Ани и Брура больше нет, что они исчезли навсегда. Теперь я в этом не уверена. Я вижу маленькие знаки. Не такие, чтобы можно было удариться в религию или повредиться в уме. Но я думаю о них все чаще как о живых, как о моих собеседниках. Во мне было черным-черно, когда они были только мертвые. Теперь я живу с надеждой когда-нибудь снова их увидеть.
— Надеюсь, это будет тебе дано, — говорю я. — Но также надеюсь, что произойдет это еще не скоро.
— Не бойся, — говорит она и пожимает мне руку.
— А что твоя подруга?
— Не надо о ней говорить, — мрачно просит Марианне. — Не теперь.
— Но разве и она тоже не часть твоей жизни?
— Конечно, часть. Иселин — это любовь. А любовь не забывают.
Она сказала мне ее имя, думаю я. Иселин. И она врач. В Норвегии не так много врачей с таким именем. Возможно, мне удастся ее найти.
Но я думаю не об этом, когда Марианне провожает меня к автобусу, когда мы идем между соснами и вокруг нас царят тишина и покой. Место выглядит покинутым.
— Да есть ли здесь люди? — спрашиваю я.
— Есть, всегда, — смеется Марианне. — А когда ты уедешь, я пойду в комнату дежурных пить кофе и курить самокрутки с ночными сестрами. Не беспокойся за меня.
Обратно в Осло
Я возвращаюсь в Осло. Вспоминаю все, что мне было сказано за эти последние сутки. Все, что сказал я сам. За окнами поезда уже наступила зимняя ночь. Купе почти пустое. Только жалкая двадцатилетняя девчонка сидит в другом конце купе и читает «Love».
Действительно ли я хочу остаться с Марианне Скууг?
Как они могли даже спрашивать об этом? — думаю я.
За тот час, что я еду в поезде, я вспоминаю всю свою жизнь. Мне кажется, что я обязан перед самим собой основательно продумать все, что со мной происходит. Найти ответ, в том числе и для себя самого, чего я хочу от будущего. Сам ли я сделал этот выбор — дебютировать с возможно самой престижной подписью — подписью Сельмы Люнге — под моей игрой и со слушателями из ее самых влиятельных кругов? Да, думаю я. Это мой выбор. Ну, а сам ли я выбрал, что хочу жить с женщиной, которая старше меня на семнадцать лет, страдает маниакально-депрессивным психозом, пережила несколько суицидальных приступов в своей жизни и, ко всему этому, овдовела и потеряла единственную дочь? Да, думаю я. Это тоже мой выбор.
И когда я поздним ноябрьским вечером выхожу в город из Западного вокзала, я думаю о том, что роковой выбор, сделанный мною теперь, наложит отпечаток на всю мою жизнь.
Я не могу избавиться от стоящей перед глазами картины. Марианне стоит на табуретке. Она сняла платье, чтобы веревка лучше обхватила ее шею. Не могу забыть ее искаженное лицо, бледную кожу, белый бюстгальтер. Отчаяние и злость в ее взгляде из-за того, что я помешал ей умереть.
Симфонии. Ничейная земля. Вороны
Я на ничейной земле. Но и симфонии тоже там. Марианне сделала мне подарок, думаю я. Одиночество.Она больше не отвлекает меня. И дни, и ночи принадлежат только мне. На что мне их потратить?
Я занимаюсь, играя этюды. Стучу молотком по своим колышкам.
Но когда наступает вечер, когда низкое зимнее солнце смотрит прямо в панорамное окно гостиной, я ставлю симфонии. Симфонии Брура Скууга. Лучшие великие записи. Караян в Deutsche Grammophon. Маазель и Солти в Decca. Кубелик и Йохум в Philips. Барбиролли и Адриан Боулт в EMI. Фриц Рейнер в RCA. Орманди и Бернстайн в Columbia. Анкерл в Supraphon.