Франкфуртер остается вдвоем с женой, без свидетелей. Я знаю только, чем это кончилось, предшествующие события я могу себе представить — все происходило так или примерно так.

Они долго сидят молча, наконец жена встает, она смахивает слезы, уже не те, что вызваны предложением руки и сердца, а может быть, она не смахивает их, и они текут по щеке, подходит к мужу, тихо, будто боится помешать. Она становится за его спиной, кладет ему руки на плечи, прижимается лицом к его все еще закрытому руками лицу и ждет. Он не произносит ни слова и тогда, когда руки его опускаются, только неотрывно смотрит на противоположную стену. Тогда она слегка подталкивает его. Она ищет что-то в его глазах и не может найти.

— Феликс, — наверно, она попыталась все-таки его окликнуть, — ты не рад? Безаника ведь не так уж далеко. Если они дошли до тех мест, они дойдут и до нас.

Или она могла сказать: «Представь себе, Феликс, вдруг это правда! У меня просто голова кружится, вообразить себе только! Скоро все будет, как прежде. Ты опять сможешь играть на настоящей сцене, наш театр наверняка отремонтируют, и я буду ждать тебя после каждого спектакля возле доски объявлений рядом со швейцарской. Только представь себе это, Феликс!»

Он не отвечает. Не снимая ее рук с плеч, он поднимается и идет к шкафу. Скорее всего, у него вид человека, принявшего важное решение и не желающего откладывать его выполнение.

Франкфуртер открывает шкаф, достает чашку или коробочку и берет оттуда ключ.

— Зачем тебе в подвал? — спрашивает она.

Он взвешивает ключ в руке, будто ему надо еще кое-что обдумать, например, когда удобнее выполнить свое намерение, но чем скорее, тем лучше, нет ничего важнее. Может быть, он уже сейчас говорит ей, что собирается сделать, может быть, посвящает ее в свое намерение еще в комнате, но это маловероятно, он и раньше не очень-то спрашивал ее мнения. Кроме того, совершенно не важно, когда он ей это говорит, это ничего не меняет, ключ уже у него в кармане.

Будем считать, что он молча закрывает шкаф, идет к двери, оборачивается к жене и говорит только: «Пойдем».

Они спускаются в подвал.

Дома для бедных людей, раньше им в голову не пришло бы заходить в такой дом, стертые деревянные ступеньки скрипят, как сумасшедшие, но он держится вплотную к стене и идет на цыпочках. Она следом за ним, обеспокоенная, тоже тихо, тоже на цыпочках, зачем — она не знает, но раз он идет крадучись… Она всегда его слушалась не спрашивая, она только угадывала, как надо поступить, и не всегда это оказывалось хорошо.

— А теперь ты мне скажешь, что мы здесь будем делать?

— Тссс!

Они идут по длинному коридору, здесь можно уже ступать на всю ногу, предпоследнее помещение справа — их кладовка. Франкфуртер отпирает висячий замок, открывает проволочную дверь с железной рамой, которую нельзя использовать на топливо, поэтому она сохранилась. Он входит, она, нерешительно, за ним следом, он закрывает дверь, через которую все видно, — и вот они на месте.

Франкфуртер — человек осторожный, он отыскал кусок брезента, или дырявый мешок или, если не нашлось мешка, снимает пиджак и вешает его на дверь, на всякий случай. Я думаю, он на минуту прикладывает палец к губам, закрывает глаза и прислушивается, но кругом все тихо. Тогда он принимается разбирать маленькую горку в углу, кучку ненужных вещей, холмик из воспоминаний.

Когда был объявлен приказ, они два дня сидели и решали, что с собой взять, кроме, конечно, запрещенных вещей. Положение было очень трудное, они, разумеется, не ждали, что там будет рай, но подробностей не знал никто. Фрау Франкфуртер рассуждала практически, слишком практически с его точки зрения, она думала только о постельном белье, посуде и одежде, он же не хотел расставаться со многим, что она считала ненужным. С барабаном — это была исключительно удачная постановка, особенно сцена, где Франкфуртер, выбивая дробь на этом барабане, возвещал о появлении наследника испанского престола, — и с балетными туфельками Розы, приобретенными, когда ей было пять лет, и с тех пор всего несколько раз надеванными, и с альбомом, в который были заботливо вклеены все рецензии, где упоминалось его имя, оно было подчеркнуто красным карандашом. Объясни мне, по какой причине я должен с этим расставаться, жизнь состоит не только в том, чтобы спать и набивать себе брюхо. Как все это перевезти? Он помчался покупать тачку, достал за бешеные деньги, тогда цены на тачки буквально за несколько дней выросли невероятно, и теперь горка вещей заполняет угол кладовки.

Он откладывает один предмет за другим, жена молча наблюдает за ним, дрожа от сдерживаемого любопытства: что он ищет? Вот он рассматривает портрет в рамке — вся труппа театра, он очень солидно выглядит в правом углу между Зальцером и Стрелецким, который тогда еще не был таким известным. Нет, это не то, что он ищет, потому что, посмотрев на фотографию, он откладывает ее и продолжает разбирать холмик, одну вещь за другой, горка становится все меньше.

— Этот Яков Гейм болван, — говорит он.

— Почему?

— Почему! Почему! Он услышал последние известия — прекрасно, но это его дело и только его. Хорошая новость, даже очень хорошая, вот пусть и радуется, а не сводит всех с ума своими рассказами.

— Я не понимаю тебя, Феликс, — говорит она. — Ты к нему несправедлив. Ведь хорошо, что мы об этом узнали. Все должны об этом узнать!

— Женская логика! — восклицает Франкфуртер в негодовании. — Сегодня это знаешь ты, завтра соседи, а на следующий день все гетто только об этом и говорит.

Она, наверно, согласно кивнула, удивляясь его раздражению, пока он ничего не объяснил, она не знает причины, по которой можно было хоть в чем-то упрекнуть Гейма.

— А в один прекрасный день об этом становится известно гестапо! — говорит он. — У них больше ушей, чем ты думаешь.

— Послушай, Феликс, — перебивает она его, — ты что, серьезно думаешь, что гестапо без нас не знает, где стоят русские?

— Кто об этом говорит! Я о том, что в один прекрасный день гестапо узнает, что в гетто есть радио. И что они делают? Сию же минуту переворачивают все вверх дном, обшаривают улицу за улицей, дом за домом, они не успокоятся, пока не найдут радио. А где они его найдут?

Горки вещей больше нет. Франкфуртер поднимает картонную коробку, белую или коричневую, во всяком случае, картонную коробку, в которой находится основание для справедливого и правомочного смертного приговора. Он снимает крышку и показывает своей жене радиоприемник.

Может быть, она тихо вскрикивает, а может быть, приходит в ужас, она смотрит то на радио, то на Франкфуртера и ничего не понимает.

— Ты взял радио, — произносит она шепотом и всплескивает руками, — ты взял наше радио, нас могли расстрелять за это, а я ничего не знала… ничего не знала…

— К чему? — говорит он. — К чему мне было говорить тебе? Достаточно, что я один дрожал от страха, а ты и без радио тряслась. Бывали дни, что я о нем забывал, иногда целыми неделями не вспоминал, лежит себе старый приемник в подвале, о нем и не думаешь. А как только я вспоминал, меня бросало в дрожь. Но так, как сегодня, мне еще никогда не приходилось о нем вспоминать. И самое обидное — я ни разу его не слушал, ни одного раза, в первое время тоже нет. Не потому, что не хотел, чтобы ты заметила, я просто не решался рисковать. Иногда мне так хотелось, так невозможно хотелось, я думал, умру от любопытства, я брал ключи, ты знаешь, что время от времени я ходил в подвал. Ты меня спрашивала, что мне там надо. Я говорил, что хочу посмотреть фотографии или перечитать старые рецензии. Но это была неправда, я хотел послушать радио. Я приходил в подвал, завешивал дверь, но никогда не решался. Я садился, смотрел на фотографии или читал рецензии — и не решался. Но теперь с этим покончено!

— А я ничего не знала, — шепчет она про себя.

— С этим раз и навсегда покончено! — говорит он. — Ничего не останется, ничего похожего на радио. Пусть тогда приходят и ищут.