И тогда я снова пришел ей на выручку и предложил от ее имени: «А почему бы нам не выйти в сад? Сегодня такая красивая погода!» (я намеренно использовал этот англицизм, чтобы придать словам правдоподобность). И мы все четверо вышли в сад и гуляли там в то красивое утро, когда мы познакомились с Луисой.

Наше высокопоставленное лицо по-прежнему занимает свой пост, возможно, именно благодаря своему краснобайству и своим сомнительным идеям. Идеи высокопоставленной англичанки были не менее сомнительными и ошибочными, только для нее их оказалось недостаточно, чтобы сохранить высокий пост (должно быть, она слишком склонна к меланхолии и слишком много размышляет, а это в политике равносильно самоубийству). В тот день, когда высокопоставленное лицо произносило свою речь, мы столкнулись в коридоре: я уходил, потому что моя смена закончилась, а он стоял в окружении свиты, дружно и неискренне поздравлявшей его с удачной речью, и, так как мы были знакомы, мне вдруг пришло в голову поздороваться с ним. Я протянул ему руку и обратился к нему официально, назвав его должность и употребив перед названием должности обращение «сеньор». Святая наивность! Он меня даже не узнал, и это после того, как я когда-то так безжалостно перевирал его слова и заставлял его говорить то, чего он не говорил, чего ему и в голову никогда бы не пришло, — и тут же два охранника схватили мою протянутую руку, а заодно и другую, и скрутили их у меня за спиной с такой силой, что мне показалось, будто мои руки попали в камнедробилку, и я подумал, что на меня вот-вот наденут наручники. На мое счастье, поблизости оказался один из высших чинов ООН. Он подтвердил, что я переводчик, и тогда меня наконец отпустили люди, охранявшие неприкосновенность нашего высочайшего представителя, который в это время быстро удалялся по коридору, принимая лицемерные поздравления и неприлично гремя ключами (просто маниакальная страсть к ключам: все время бренчит связкой в кармане). Глядя на него со спины, я заметил, что на нем тоже были брюки отечественного пошива: их отличал тот же неповторимый крой. Надеть другие брюки было бы просто непатриотично со стороны такого высокопоставленного представителя нашей далекой родины.

Тем же вечером я рассказал эту историю Берте, которая, вопреки своему обыкновению слушала без удовольствия и удивления, и уж конечно без горячего интереса, погруженная в мысли, не оставлявшие ее все эти дни, — без сомнения, она обдумывала «операцию „Билл"».

— Ты мне поможешь со съемкой? — без всякого перехода спросила она, как только я закончил свой рассказ.

— Со съемкой? С какой съемкой?

— Ладно, не прикидывайся идиотом, с той самой съемкой. Я собираюсь послать видеозапись. Я так решила. Но одной мне с этим не справиться: получится плохо: я не смогу установить камеру, да и камера не должна стоять на месте, она должна передвигаться. Ты мне поможешь? — Тон ее был легким, почти игривым. Наверное, у меня было идиотское выражение лица, потому что она добавила (и тон был уже другим): — Не смотри на меня как дурак, а лучше скажи: ты мне поможешь? Ведь ясно же: если мы ему не пошлем эту кассету, он больше не подаст признаков жизни.

Я брякнул, не подумав:

— Ну, и что? Подумаешь! И пусть не подает. Да кто он такой? Подумай хорошенько: кто он такой? Ну, не пошлем мы ему то, что он просит, и что случится? Вполне можем и не посылать. Он для нас никто, ты даже лица его не видела.

Она снова говорила во множественном числе: «Если мы ему не пошлем эту кассету»,_сказада она, словно я был участником этой истории. Впрочем, возможно, это так и было — я же ходил на Кенмор Стэйшн и в другие места, был даже у парадного входа отеля «Плаза». И я тоже говорил во множественном числе, бессознательно подражая Берте: «Если мы не пошлем ему», «Вполне можем не посылать». Я делал это без всякого умысла.

— Для меня случится. Я хочу, чтобы он подал признаки жизни.

Я включил телевизор: подошло время очередного выпуска «Family Feud», и я надеялся, что телевизор поможет снять возникшее напряжение, удержаться и не произнести уже готовые сорваться слова — телевизор отвлекает: если он включен, нельзя не смотреть на экран хотя бы время от времени.

— Почему бы тебе не попытаться договориться с ним о встрече? Напиши ему еще раз, вдруг он ответит, даже если ты не пошлешь ему то, что он просит.

— Я не хочу терять время. Ты мне поможешь или нет?

Сейчас в ее голосе не было и тени былой игривости. Сейчас это был тон приказа или почти приказа. Я посмотрел на экран. Потом сказал:

— Я предпочел бы, чтобы мне не пришлось этого делать.

Она тоже взглянула на экран. Потом сказала:

— Мне больше некого попросить.

Потом она весь вечер молчала, но не сидела рядом со мной, а была то на кухне, то в своей комнате. Когда она проходила рядом, чувствовался аромат Труссарди.

Но в выходные мы оба провели дома больше времени, чем обычно (закончилась моя шестая неделя в Нью-Йорке, близился момент возвращения в Мадрид, в новый дом, к Луисе. Я говорил с ней по телефону раза два в неделю. Это были разговоры ни о чем, — обычные разговоры: торопливые, нежные, к тому же межконтинентальные), и в субботу Берта снова решительно обратилась ко мне: «Я должна сделать для него эту запись, ты должен мне помочь». В последние дни она хромала чуть больше обычного, словно подсознательно стремилась вызвать у меня чувство жалости. Это было глупо. Я ничего не ответил, но она продолжала: «Мне некого больше попросить. Я думала над этим: единственный человек, которому я доверяю, это Джулия, но она ничего не знает обо всей этой истории, она знает, что я обратилась в агентство, что дала объявления в колонке personals, и что время от времени я с кем-нибудь встречаюсь, но пока безрезультатно, но она не знает даже, что я получаю и посылаю видеозаписи, и уж тем более не знает, сплю ли я с кем-нибудь. Она не знает о Заметной Арене, а ты все знаешь с самого начала, ты даже видел его. Не вынуждай меня рассказывать все это еще кому-то, ты же знаешь: люди болтливы. Мне будет стыдно, если все об этом узнают. Ты должен мне помочь». Она помолчала, потом, поколебавшись (но разве можно удержаться?), добавила: «В конце концов, ты уже видел меня обнаженной, и это еще один аргумент».

«Отношения между людьми — это всегда клубок проблем, конфликтов, обид и унижений», «все принуждают всех», — подумал я. Этот Билл принудил Берту, Берта принуждает меня. Билл давит на Берту, он обидел ее, унизил ее, еще даже не будучи с ней знакомым. Возможно, она этого не понимает, или ей это и не важно, она привыкла к этому. Берта принуждает меня, заставляя помогать ей, Мириам принуждала Гильермо жениться на ней, а Гильермо, возможно, принуждал свою жену, чтобы она поскорее умерла. Я давил на Луису и принуждал ее, а может быть, Луиса принуждала меня. Не знаю, кого принуждал мой отец или кто обижал и принуждал его, и как случилось, что в его жизни есть две смерти, возможно, к одной из них принудил кого-то он. Я не хочу ничего об этом знать: спокойнее жить, когда ничего не знаешь. Но спокойно жить нельзя: даже если мы будем спокойными, все равно останутся проблемы и давление, останутся унижения и обиды, останется принуждение: иногда мы принуждаем даже самих себя, это называется чувством долга. Возможно, мой долг состоит в том, чтобы помочь Берте и сделать то, о чем она просит: нужно серьезно относиться к тому, что важно для наших друзей. Если сейчас я откажу ей, мой отказ оскорбит и унизит ее: всякий отказ есть обида и принуждение; правда и то, что я видел ее обнаженной, хотя это было так давно. Я знаю, что это было, но уже не помню, как это было, с тех пор прошло пятнадцать лет, сейчас она старше, чем тогда, и хромает, а тогда была молодой, еще не попала в аварию, ее ноги были одинаковыми. Для чего ей понадобилось пробуждать эти воспоминания? Мы никогда не говорили о нашем прошлом, столь мимолетном по сравнению с бесконечно долгим настоящим. И я тогда был молод. Может быть, это было, а может быть, и не было, как и все остальное. Какая разница, делать или не делать, говорить «да» или «нет»? Для чего мучиться сомнениями, для чего говорить, для чего молчать, для чего отрицать, для чего выяснять что-то, — все равно ничто не происходит непрерывно, ничто не длится долго, не сохраняется, вспоминается редко. Все равно, произошло что-то или не произошло, упустили мы возможность, не заметили ее или ухватились за нее с радостью, испытали мы что-то или не испытали. Мы вкладываем весь наш ум, все чувства, всю душу в какое-то дело, а потом оказывается, что делали мы это или нет — все равно, и потому наша жизнь полна разочарований, упущенных возможностей, и использованных возможностей, доказательств и подтверждений, а верно только одно: все делается зря. А возможно, вообще ничего никогда не делается.