* * *

Сейчас я знаю, что это была цитата из «Макбета» и что слова эти произносит жена Макбета вскоре после того, как он возвращается, убив короля Дункана, пока тот спал. Это один из аргументов, вернее, одна из тех фраз, которые леди Макбет то и дело повторяет, чтобы смягчить краски, когда речь заходит о том непоправимом, что только что совершил ее муж, и среди прочего говорит, что он не должен быть «so brainsikly of things» — фраза, трудная для перевода: слово «brain» означает «мозг», а слово «sickly» — «болезненный», «больной» (хотя здесь оно употреблено как наречие), так что дословно она говорит мужу, что он не должен думать об этом, когда его мозг так болен, или не должен думать об этом так болезненно, — даже не знаю, как это перевести. К счастью, англичанка процитировала не эти слова. Сейчас, зная, что цитата была из «Макбета», я не могу не задуматься (или не вспомнить), что за нашей спиной становятся еще и подстрекатели. Подстрекатель тоже шепчет нам на ухо, и мы даже можем не видеть его. Язык — вот его оружие и его инструмент, слова его подобны дождевым каплям, что после грозы стекают с покатой крыши всегда в одно и то же место, так что почва в этом месте становится все более рыхлой, и в ней образуется отверстие и даже проток (в отличие от струи, что течет из водопроводного крана и исчезает в сливном отверстии, не оставляя малейшего следа на кафельном полу, или от струйки крови, которую спешат остановить первым, что попадется под руку — тряпкой, или бинтом, или полотенцем, иногда водой, или просто рукой истекающего кровью человека, если он в сознании и если его рана — не результат попытки самоубийства, — тогда его рука тянется к животу или к груди, чтобы зажать отверстие). Язык, ласкающий ухо, — самое действенное средство убеждения, если кто-то противится вашему поцелую. Иногда ни глаза, ни пальцы, ни губы не могут сломить сопротивления — с ним справляется только язык, который производит разведку и обезоруживает, шепчет, и целует, и почти принуждает. Слушать — это самое опасное: это означает знать, быть в курсе и быть уведомленным. Уши не имеют ресниц, которые инстинктивно сомкнулись бы, закрыв доступ словам, не могут защититься от роковых слов, которые им нашептывают, — всегда оказывается слишком поздно.

Важно не то, что леди Макбет подстрекала мужа к злодеянию. Гораздо важнее то, что она знала об убийстве с того самого момента, как убийство свершилось, она слышала из уст своего мужа, вернувшегося с места преступления: «I have done the deed», «Я дело сделал», «Я совершил поступок», — хотя слово «deed» в современном языке понимается скорее как «подвиг». Она слышит признание в совершенном деянии, поступке или подвиге, соучастницей которого делает ее не то, что она к этому поступку подстрекала, и даже не то, что это она заранее придумала план, в исполнении которого потом принимала участие, не то, что она отправилась на место преступления, чтобы взглянуть на еще теплый труп и обвинить в убийстве слуг, а уже то, что она знала об убийстве. И слова ее обращены не столько к растерянному Макбету, в ужасе глядящему на свои окровавленные руки, сколько к себе самой: она хочет отогнать собственные мрачные мысли, побороть собственные угрызения совести. «Спящий и мертвец — картины лишь», «Твоя благородная сила слабеет, когда ты думаешь об этом таким воспаленным мозгом», «Нельзя так думать об этом: можно сойти с ума». Последние слова она говорит уже после того, как вымазала кровью убитого Дункана лица его слуг («Там кровь течет?»…), чтобы обвинение пало на них. «Моя рука того же цвета, — заявляет она Макбету. — Стыдно, что сердце — белое», — как будто хочет, чтобы ему передалось ее хладнокровие, а на ее руки перешла часть крови, пролитой Дунканом (если только слово «белый» не означает здесь «бледный и робкий» или «трусливый»). Она знает об убийстве, ей все известно, и в этом ее вина. Но преступление совершила не она, как бы она ни сожалела (или ни уверяла, что сожалеет) об этом: испачкать руки в крови уже убитого — это притворство, она только делает вид, что она соучастница убийства, потому что нельзя убить дважды, и дело уже сделано: «I have done the deed», — и совершенно ясно, кто был этот «я»: даже если бы леди Макбет вонзила кинжалы в грудь убитого Дункана, это не было бы убийством или соучастием в убийстве. «Воды немного — и отмыто дело», — говорит она Макбету, прекрасно сознавая, что это справедливо только по отношению к ней. Она отождествляет себя с ним, пытаясь заставить его почувствовать себя таким же, как она, — человеком с белым сердцем.

Это не значит, что она хочет разделить с ним его вину или его трусость, когда убеждает мужа разделить с нею ее невиновность. Подстрекательство — это просто слова, переводимые слова, ничьи слова, которые повторяются всеми, на всех языках, из века в век, всегда одни и те же, подстрекающие к одним и тем же действиям еще с тех пор, когда в мире не было людей, некому было эти слова произносить, некому было их слушать. А когда поступки совершаются, совершаются человеком против своей воли (ведь никто никогда не бывает до конца уверен в том, хочет ли он, чтобы задуманное им осуществилось), они тут же теряют всякую связь с подстрекательскими словами, теряют связь с тем, что было до, и тем, что будет после, они становятся необратимыми, в то время как слова можно повторить, взять назад, исправить, от них можно отречься, их можно опровергнуть, исказить и забыть. Человек виновен только в том, что слушал, а не слушать он не мог, и хотя закон не освобождает того, кто произносил эти слова, от ответственности, подстрекатель знает, что на самом деле он ничего не совершил, даже если он принудил к преступлению другого (язык около уха, грудь за спиной, возбужденное дыхание, рука на плече и неразборчивый убеждающий шепот).

* * *

Луиса первой положила мне руку на плечо, но, думаю, что именно я начал принуждать ее (принуждать любить меня), хотя одному с этой задачей не справиться, к тому же для успешного решения этой задачи необходимо, чтобы тот, кого принудили, и тот, кто принудил, менялись бы время от времени местами. Думаю, однако, что начал именно я, по крайней мере до нашей свадьбы и нашего путешествия инициативу всегда проявлял я. Это я предложил встречаться, ужинать вместе, ходить в кино; я провожал ее до дома, я первый поцеловал ее, я придумал изменять наши рабочие графики так, чтобы на неделю-две оказываться за границей вместе, это я оставался иногда у нее на всю ночь (вернее, я предлагал это, но кончалось всегда тем, что после поцелуев и объятий я уходил), и я же предложил подыскать новый общий дом, на случай, если мы поженимся. Кажется, пожениться предложил тоже я, потому ли, что я старше, потому ли, что никогда раньше этого не делал (никогда не был женат, никогда не делал предложения).

Луиса согласилась, хотя явно не знала, хотела ли она этого. А может быть («Значит, судьба!»), ей не нужно было долго думать над этим. С тех пор, как мы поженились, мы стали меньше времени проводить вместе (говорят, так часто бывает), но в нашем случае причиной этого явилось не охлаждение в отношениях, наступающее обычно по истечении некоторого времени, а простое несовпадение наших рабочих графиков. Луиса уже не хотела уезжать так часто и работать за границей положенные восемь недель, а мне пришлось разъезжать больше, чтобы покрыть расходы на наш так заботливо обустраиваемый дом. Почти год (до нашей свадьбы) мы старались разлучаться как можно реже: она оставалась в Мадриде, когда я был в Мадриде, уезжала в Лондон, когда я был в Женеве, а пару раз мы вместе работали в Брюсселе. Зато в течение почти года после нашей свадьбы я был в разъездах гораздо больше времени, чем мне хотелось бы, и потому никак не мог привыкнуть к супружеской жизни, и к общей подушке, и к новому дому, который раньше не был домом ни одного из нас, а она почти весь год провела в Мадриде: обустраивала наш дом и знакомилась с моими родственниками. Особенно сблизилась она с Рансом, моим отцом. Возвращаясь из очередной поездки, я всякий раз обнаруживал в нашем доме что-то новое: мебель, шторы и даже картины, так что мне снова приходилось привыкать к новым вещам и заново учиться ориентироваться в собственном доме, потому, например, что появилась оттоманка на том месте, где раньше никакой оттоманки не было. Я отмечал также перемены в Луисе, перемены незначительные и проявлявшиеся во всяких мелочах, но я всегда обращаю внимание именно на мелочи: длина волос, перчатки, пиджаки с накладными плечами новый оттенок губной помады, походка, несколько изменившаяся (из-за того, что она стала носить обувь другого фасона). Ничего особенного, но когда не видишь человека восемь недель (а то и все шестнадцать), то не заметить этих перемен не можешь. Меня немного задевало то, что эти перемены происходили без меня, что я не был их свидетелем (не видел Луису сразу после парикмахерской, не высказал мнения по поводу новых перчаток), мне казалось, это означает, что причина этих перемен не я и не наша семейная жизнь, которая, вне всякого сомнения, оказывает на человека сильнейшее влияние и формирует его, а потому самое начало супружеской жизни особенно важно.