Осторожно, бочком протиснулся Магомаев — средних лет и среднего роста человек, с круглой стриженой головой, пухлым свежим лицом с красными щеками и острым носиком, в шляпе и светлом пальто и с неизменным портфелем в руках, — налил себе кружку, скромно встал как всегда у первого автомата, отхлебнул и тонким детским голосом, с застенчивой и счастливой улыбкой, затянул свое обыкновенное: “Ти-ри-ри!… Ти-ри-ри-ри-ри…” — как правило, он стоял и пел так около часа, потом за ним приходила чистая маленькая старушка и, взяв как ребенка за руку, уводила его домой, испуганно и виновато улыбаясь собирающейся вокруг певца полупьяной компании… Пришел Котовский, огромный, кубообразный, красный как говядина мужик, вернувшийся недавно из олимпийской ссылки, — кричавший на памяти Виктора прогуливающим в Пиночете студентам: “Студенты! Идите учиться! Зря мы, что ли, гремели кандалами и махали буденовскими шашками!…” — ему было лет сорок пять… Пришел белобрысый и близорукий Евдоким, шахматист-перворазрядник, игравший прежде в зале на Нижней Масловке, на пару пива и тарелку сизых креветок, и год назад, когда он стал забывать ходы и начал проигрывать, перебравшийся — наверное, уже до конца — в Пиночет, где не играли в шахматы… Пришел Холмс — невысокий, худой, горький и тихий пьяница, с узким приятным лицом и сгнившими до корешков зубами, в клетчатой кепке с пуговицей, с неизменной книжкой за отворотом пальто, биографией очередного полководца, премьер-министра или короля — какого-нибудь сильного человека… Пришел хмурый и трезвый Пономарь: полгода назад, после бутылки красного, он зашел среди бела дня в телеателье и схватил чужой телевизор; неожиданно мягко он получил год по двадцать, но вместе с двойными алиментами это окончательно выбило его из колеи. Пришел пучеглазый, толстоголовый Дуб, с сонным, как будто навсегда остановившимся лицом, с длинным туловищем и короткими ногами, — неуклюжий, как затопленное бревно; он жил вдвоем с парализованной старухой-матерью и, когда к нему приходили друзья, вливал ей в трясущийся рот полстакана портвейна, чтобы она не мычала. Пришел беспалый Малей, с голубым бельмом на правом глазу, дергающийся энергичным радостным тиком, — вторую неделю не выходивший из запоя после тяжелых родов у сорокалетней жены. Пришел Отец Федор, бывший боксер, с опасным расплющенным лицом и короткими кривыми руками. Пришел Капитан Шарки, с упорно разраставшейся шишкой на перебитом носу. Пришел и растопыренной пятерней заметался по залу Кадык, идиот с выкаченными бело-голубыми глазами и вихляющимся телом. Пришел Фонарь, с малиновым, как будто изнутри освещенным лицом, — ему мать добавляла в еду таблетки от пьянства. Пришел Кандей, высокий, красивый, зеленовато-бледный, с благообразной черной бородой. Приползла Аниська, колченогая уборщица из кафе “Весна”, похожая на коричневое насекомое. Пришел Швед, распушив раннюю лысину. Пришел Шипа, друг повесившегося Букваря. Пришел унылый и тощий Пинкертон. Пришел толстый Кактус. Пришел Бутылевич. Пришел Мишаня.

Все эти люди за много лет были ему знакомы, и почти все, подходя к разменной кассе, здоровались с ним кивком головы, — потому что он смотрел в их лица с надеждой, не отрываясь, в то же время стараясь придать своему ослабевшему лицу спокойное, доброжелательное — и независимое — выражение, — но никто, кроме Малютки Монстра и интеллигентного Кандея, не подошел и не поздоровался с ним за руку. Половина этих людей не могла, а другая и не хотела ему помочь, — впрочем, к этой другой он и сам не обратился бы за помощью: иссякающим родником в душе его уже умирало, но не умерло до конца самолюбие — жалкие остатки его молодой, страшно далекой, когда-то почти болезненной гордости… Он переоценивал себя, хотя и не хотел в этом себе признаваться: без тех полугора стаканов, которые удалось сгоношить с пахомовскими квартирьерами, он был бы не человек и поклонился б кому угодно… “Нет!” — зло оборвал он себя, закуривая новую папиросу.

Пиночет шумел, наливаясь пьяной человеческой силою, — как будто неведомая энергия шла из непрерывно мигающих автоматов. Большак, широкоплечий, большеголовый и приземистый — похожий на коренастую лягушку, — принял уже пару стаканов на грудь и бросался на пианиста Суворова с криками из популярного кинофильма: “У нас в Бразилии… очень много диких обезьян! А они как набросятся!!!” — кусал того за плечо редкими и крупными, лошадиными зубами, — Суворов слабо отбивался, с вымученной улыбкой на обвисшем щеками лице… “Я вру?! — надсаживался Корсет с опасною дрожью в голосе — заводя себя и уже начиная задыхаться. — Я вру?!” Громадный Котовский, вспомнив разорванное проклятой Олимпиадою прошлое, ревел, пробуя застоявшийся голос, — низко, как проснувшийся бык: “С-студенты-ы… Грхм-м!… Идите учи-иться!…” Идиот стоял у туалета, выкатив мертвые глаза, и пил из кружки простую воду. За третьей стойкой, навалившись на нее животом, покачивался уже набравшийся где-то Пузырь, бодался лысой как бильярдный шар головой: “Ну-у-у… кто мне даст закурить?… Т-тому ничего не будет…” Рядом Бутылевич, на спор со студентами, собирал поблекший от частого и грязного употребления кубик Рубика — и с похмелья не мог собрать, кривился небритым, гладко заплывшим лицом, похожим на колючую опухоль, жевал пересохшими губами… Кто-то осторожно, ребром монеты, стучал по автомату. “Ты у меня достучишься! — гремел из-за стены голос невидимого механика — как будто в огромной бочке рычало опасное чудовище. — Опустил три копейки и стоит, стучит… Выйти, что ли?!” — и казалось, если он выйдет, произойдет что-то страшное… В ближнем углу безудержно рвало бородатого Кандея; Виктор видел широкую черно-красную струю, толчками бьющую в мусорную корзину. “Приморский розовый, — с тоскою подумал он. — Добро на г…. переводит…” Малютка Монстр, бегая глазами, пробирался на цыпочках сквозь густую толпу. “Эй, Монстр! — безнадежно окликнул Юрец из Керчи. — Как дела?” — “Дела у прокурора, — важно отвечал Малютка Монстр, — у нас что — делишки…” Куркин, генеральский сын, допил свое пиво и вытащил из кармана банку лососевой икры. Юрец, не в силах удержать счастливой улыбки, поспешил в сторону кассы. “Пять рублей, больше Лариса не даст, — машинально подумал Виктор. — Пара красного на двоих… Да-а…”

В центре зала вдруг расступились, образовав примыкающий к автоматам полукруг: уборщица баба Аня, выволокши из-под стойки горбатого, худого, как облетевшая ветвь, старика, била его изо всех сил ручкой ободранной метлы, пронзительно вскрикивая: “Ах, паразит! паразит! паразит!… Бутылки воруешь?!” Ее доброе, красное, печеное лицо — лицо бабушки из сказки, от которой ушел колобок, — было искажено гримасой ненависти; калека же молча, не подымая одетой в черный суконный треух головы, тянул к себе рваную дерматиновую суму с торчавшими из прорех горлышками пустых бутылок… Пришла магомаевская старушка, с ужасом посмотрела на бабу Аню — тронула певца за рукав; Магомаев умолк на середине: “Ти-ри-ри! Ти-ри…” — поставил кружку в автомат и покорно направился к выходу. В дальнем углу роились собравшиеся наконец Пахомы: Шипа, Доллар, Балдох, Парамон, Мишаня бросали на пальцах, кому бежать в магазин; Пахом, жмурясь от удовольствия, пересчитывал пачку рублей — лохматую и толстую, как карточная колода; Земеля уже засыпал, посунувшись в воротник узловатым красно-коричневым носом… Вдалеке, в клубах табачного дыма, плавало блаженно распустившееся лицо Капитана Шарки. У входа раздался вдруг мокрый короткий треск: кто-то худой и черный, блеснув ярко-красным на сером лице, отлетел от стойки и, разбрасывая людей, с грохотом ударился в автоматы… “За что?!!” — взлетел в залпом наступившую тишину безобразный рыдающий крик. Матвей, исказившись судорогой, рвался к упавшему; Рецидив удерживал его, что-то быстро шепча синими губами. Черный человек, согнувшись и закрывая лицо, метнулся к выходу. Матвей догнал его в спину ногой — и бросился вслед, гремя турникетом; истошный крик вывалился на улицу… “За дело, должно”, — округло и уверенно сказал невысокий, румяный, чисто одетый парень, налитый здоровьем и силою, и положил в рот толстый кусок колбасы. Виктор содрогнулся.