Несмотря на свою энергию и настойчивость, мама была очень слабым человеком. Сила ее выступала, когда с кем-нибудь из близких случалась беда, — но и тогда ее сила только подчеркивала ее слабость: она изнемогала под тяжестью борьбы, плакала и болела после каждой победы, и Виктору иногда становилось страшно — ему казалось, что ей не выдержать очередного несчастья. Для себя она не могла ничего; она была рядовой врач, и на работе ее обижали и не любили. У нее не было настоящих друзей — и в одиночестве своем она очень тянулась к Виктору, — но было много знакомых, у которых росли дети и внуки. Редко вспоминая ее день рождения, они бросались к ней всякий раз, когда в дом приходила болезнь: мама была опытный врач и не более, и не имела ни связей, ни положения, — но шли неизменно к ней, зная, что она сделает всё для больного ребенка.

Да, настоящих друзей у нее почему-то не было — и Виктор, считая маму святой, объяснял это тем, что у святых друзей не бывает. Мама очень была терпима и никого не позволяла себе упрекать; но добродетель всегда оскорбляет порок уже самим фактом своего существования. В сущности, она была очень одинока.

К его намерению жениться на Наташе мама отнеслась более чем спокойно (признаться себе: “холодно” ему не хватило сил). После короткого молчания она сказала: “Может быть, тебе немного подождать?” Это было всё, и этого было достаточно — потому что сказала она это непроизвольно и быстро таким голосом, что Виктор с болью, после внутреннего долгого сопротивления понял: мама, которая с Наташей — его знакомой была всегда хороша, к Наташе — его будущей жене отнеслась с плохо скрытой неприязнью. Это его огорчило намного больше, чем могла огорчить большинство молодых людей подобная ситуация: мать очень много места занимала в его жизни — не столько в материальной, житейской ее стороне, сколько теми мыслями, чувствами, тем внутренним миром, который с раннего детства в нем пробуждался матерью.

Уже тогда — а может быть, позже, — поразмыслив, он мог назвать причины этой неприязни. Первой из них могло быть то ревнивое, обреченное, нередкое у матерей чувство, которое часто не осознается или не признается ими вполне и которое часто они выдают для себя за желание видеть сына счастливым с другой, лучшей и более достойной его женщиной: мать слишком сильно его любила, чтобы делить его с какой-то Наташей. Второю причиной могло быть то, что мать догадалась о возникшей между этой девушкой и ее сыном близости, и Наташа сильно упала этим в ее глазах. Она понимала, что времена изменились, но в кругу семьи и в своих суждениях придерживалась старомодных устоев молодости — когда на девушку, в десятом классе потерявшую невинность, вся школа показывала пальцами. Порядочная девушка и тем более девушка, на которой хотел жениться ее сын, не должна была вести себя так до свадьбы. Наконец, третьей причиной могло быть то — огорчавшее и Виктора обстоятельство, — что Наташина мать была “торговкой”, хотя мама не позволила бы себе ни перед Виктором, ни даже про себя упрекнуть этим Наташу — и даже слово это произнести вслух, говоря о ее матери. В ней не было ни капли того, что можно было назвать спесью или сословной гордостью, но Виктор с детства помнил еще от бабушки ходившие в семье изречения, одно из которых принадлежало классику, другое народу: что бытие определяет сознание и что яблоко от яблони недалеко падает. Мать Наташи действительно была заведующей секцией гастронома по должности и базарной торговкой по нутру. Дом ее был обставлен дорого и безвкусно — современные грубые, безликие вещи, стоившие больших денег. Но для Виктора это был ее дом — Наташа в его глазах не имела к нему никакого отношения.

Наташа не могла не почувствовать возникшее, хотя и изо всех сил скрываемое отчуждение — и тоже замкнулась, стала спокойна и холодна. Внешне это почти не было заметно — Виктор его чувствовал только потому, что слишком хорошо знал обеих женщин. Наверное, Наташа многое рассказывала своей матери; Виктор в этом ее не винил, он сам любил мать и потому чужая любовь была для него чувством неприкосновенным. В сущности, рассказывать было нечего, но, быть может, самый тон Наташиных рассказов, даже незаметно для нее самой, изменился, потому что ее мать стала говорить с Виктором по телефону сухо и недоброжелательно. Впрочем, всему этому Виктор не придавал особого значения и думал об этом только в дурную минуту; и во всяком случае тогда, в самолете, он ни о чем об этом не думал. Он думал только о Наташе.

Он прилетел в Москву в девять часов утра и позвонил Наташе на работу. Необыкновенным было счастье слышать ее голос и сознавать, что через час он может подъехать к ней в институт и ее увидеть: в Иркутске он почти физически ощущал, как их разделяет четверть земного шара. Наташа сказала, что будет у него в семь часов вечера. Наташа сказала: “Целую” — и он чуть не поцеловал сказавшую это трубку. Отцу он звонить не стал. Почему он не позвонил отцу?!

Он приехал домой в одиннадцать часов и сразу лег спать — глаза его закрывались от усталости. Сон его всегда был очень крепок; это его судьба была в том, что он проснулся — оттого, что кто-то хрустел в замке ключом, открывая входную дверь.

Он протер глаза и посмотрел на часы: было два часа — и удивился. Кто это может быть? Мама в Кисловодске, отец на работе. Мысль о квартирных ворах мелькнула у него в голове: он вспомнил, что вопреки многолетней, еще детской привычке не поставил на предохранитель замок. Дверь открылась; кто-то вошел, тяжело ступая, и вошел не один. Виктор приподнялся — и услышал голос отца.

Он услышал не слова, которые не смог разобрать за закрытой дверью, а звук его голоса, впрочем необычный — мягкий, неуверенный, осторожный. Он с облегчением зевнул и опустил голову на подушку… — и услышал другой голос.

Он остался лежать не открывая глаз; при звуке этого голоса сердце его забилось с такой силой, что отдельные его удары слились в ровный, в висках подрагивающий гул — и кровь жарко бросилась в голову. Это был голос женщины.

— У тебя дома я всегда чувствую себя партизанкой, — сказала женщина.

Отец тихо ласково засмеялся.

— Ничего не бойся, малыш.

Послышался шорох поднявшихся рук — и долгая тишина. Виктору стало трудно дышать: он открыл рот и глубоко и бесшумно вздохнул.

— Пойдем, — чужим сдавленным голосом сказал отец — и вслед за его тяжелыми шагами по коридору застучали женские каблуки. Виктор лежал, стиснув зубы. В их дом, в их старый дом, где они прожили двадцать лет, — где маленький Виктор забил в стену водопроводный кран, в надежде, что из него потечет вода, где на кухне вот уже много лет было разбито окно, разрезано посередине волнистой голубой трещиной: каждую осень отец отправлялся в стекольную мастерскую и возвращался в пустыми руками, потому что осенью за стеклом стояла большая очередь; где в длинном коридоре в бронзовом светильнике под потолком горела нарочно слабая лампа и всегда стоял мягкий полумрак, потому что обои, наклеенные лет пятнадцать назад, были уже нехороши; где все вещи — мебель, ковры, и посуда, и люстры, и холодильник, — все были старые, прочные, хотя и обветшавшие вещи, надежные, как старые друзья, — в этот дом отец привел женщину. Виктор лежал в оцепенении; ему было очень плохо, невыносимо плохо и тяжело, как будто видел он перед собой что-то страшное, никогда им не виденное, — как убивают человека или насилуют женщину. Еще более диким и противоестественным казалось ему происходящее потому, что он ни когда не думал — приходя в поспешное смятение, когда наталкивался случайно на эту мысль, — об интимной жизни отца и матери. Ее для Виктора не существовало — мать и отец, как живущие в одной комнате мужчина и женщина, были для него бесполыми и бесплотными существами. Их отношения были для него табу, которое прочно жило в его сознании. Отец, который привел в дом чужую женщину, святотатство вал: он сокрушал устои, он низвергал богов, — он уничтожил целый мир, живший в душе Виктора; в своем падении он оскорблял, унижал, предавал мать — святую женщину…