Изменить стиль страницы

— А на той неделе с соседкой сцепилась, батюшка. Слово за слово, слово за слово… ну, и сказала ей, батюшка: сволота ты, говорю, Настя, прости меня Господи. Да и то сказать, отец Михаил: площадку перед квартирами я раз в неделю по субботам мою, а у меня ведь радикулит, я сорок пять лет на заводе, девчонкой в войну пришла, а она, Настя-то, всю жизнь в конторе, бумажки перебирала… и всё носит и носит грязь: у нее у двери два мешка с картошкой стоят, деверь из Павлова Посада привозит, так она каждый день сумку набьет и к метро спекулировать ходит, а грязь-то сыпется и сыпется, а я убирай, а сама-то хоть раз бы убрала…

— Заповедано нам: всякий, гневающийся на брата своего, подлежит суду, — успел сказать отец Михаил, потому что старуха задохнулась.

— Грешна, грешна, батюшка! — но потом помирились: я кулебяку вчера испекла — зять приезжал, они с дочкой плохо живут, он у себя, она здесь — что же это за семья? — так вот я испекла вчера кулебяку, кусок отрезала — большой кусок, — и ей отнесла: на, говорю, Настя… Взяла.

“Ох-хо-хо”, — подумал отец Михаил. Вслух он сказал:

— Это ты хорошо сделала, матушка.

— Да-да-да-да-да, — заторопилась старуха — и вдруг выпучила глаза: — Ох, батюшка, вот ведь был грех! Когда ногу-то у меня разломило, я возьми да и скажи: ну за что же это такое наказание, Господи? Чего я Тебе сделала-то? Ведь это грех, батюшка, так говорить, а?…

— Грех, но Бог милостив, — вздохнул отец Михаил. В первые свои исповеди он сильно волновался, стеснялся, переживал: как, с каким лицом выслушивать, быть может, тягостные откровения, как увещевать, успокаивать и что вообще говорить — кроме положенного по чину? Но со временем он привык — еще и потому, что до сих пор так и не столкнулся с признанием в тяжких, в его понимании, грехах (только однажды женщина лет пятидесяти призналась ему, что желает смерти своему страшно пьющему мужу): то ли грешники избегали таинства исповеди, то ли безрассудно утаивали грехи. Но и привыкнув, он относился к исповеди с глубокой ответственностью. Вздохнул он на словах “Бог милостив” потому, что видел: старуха исполняла привычный обряд и свои простительные грехи вовсе не считала грехами.

— Пожалуй, батюшка, всё, — сказала старуха и завозила ногами, пытаясь стать на колени. Отец Михаил удержал ее.

— Тебе трудно, матушка, достаточно поклониться.

Тяжело дыша, старуха склонилась над аналоем; отец Михаил возложил на ее голову в черном, с аляповатыми цветками платке конец епитрахили и произнес:

— Господь и Бог наш, Иисус Христос, благодатию и щедротами Своего человеколюбия, да простит ти, чадо, вся согрешения твоя; и аз, недостойный иерей, властию Его мне данною… — несмотря на привычность минуты, что-то торжественное шевельнулось при этих словах в душе отца Михаила; голос его поднялся, — …прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа. Аминь.

— Спаси Бог тебя, батюшка, облегчил, — бодро сказала старуха и, перекрестясь, отошла. Отец Михаил не по своей воле посмотрел на ожидающих покаяния: она стояла и смотрела на него, глаза их встретились…

Отец Михаил тут же отпрянул. Подошла красивая высокая девушка лет восемнадцати, в замшевой куртке и джинсах в тугую обтяжку, с непокрытыми крашеными белыми волосами, крашеными глазами, крашеными губами… вся крашеная. Еще год назад отец Филофей велел отцу Михаилу написать и повесить в притворе объявление: чтобы женщины не входили в храм Божий в брюках, коротких юбках, без меры накрашенные (уступил) и с непокрытыми головами. Отец Михаил составил (“…дабы не уязвлять благочиния места и памятуя о земных страданиях Господа нашего Иисуса Христа…”), а псаломщик Федя написал плакатным пером, красивым упрощенным полууставом. Но простоволосые, буйно раскрашенные и нескромно одетые продолжали ходить: старухи шипели, дьякон Василий ухмылялся тайком, отец Филофей, не осмеливающийся на открытый протест из-за горячего ревнованья о кассе, забивался в ризницу и там, изругавшись, пил корвалол, — а отец Михаил молча переживал: стоять в разжигающих похоть одеждах перед образом отходящего в муках Христа!…

Девушка остановилась перед аналоем, напротив отца Михаила, и, видимо, не зная, куда девать руки, сцепила их перед собой. Несмотря на джинсы, ярко раскрашенное лицо, очень длинные и узкие, как стручки, темно-красные ногти, — вид у нее был смущенный и даже как будто испуганный. Отец Михаил доброжелательно смотрел на ее лицо. Его тронуло ее замешательство.

— Можно… говорить? — прошептала девушка и оглянулась на довольно близко стоявшую очередь.

— Ты в первый раз у исповеди, сестра? — мягко спросил отец Михаил.

Он чувствовал себя много старше, опытнее, сильнее ее, он видел ее смущение — и, охваченный желанием ей помочь, немного даже отстранился в своих мыслях от той, кого с таким волнением ожидал.

— Да.

— Не волнуйся и не стесняйся меня, сестра. Здесь Христос невидимо предстоит, принимая твою исповедь, — опять повторил он обычную формулу — и от сердца добавил: — Бог милостив; нет такого греха, которого бы Он не простил, видя искреннее раскаяние… Веруешь ли ты во всё, чему учит нас святая апостольская Церковь?

Девушка так тихо сказала “да”, что отец Михаил не был уверен, сказала ли она это; но повторять свой вопрос и еще более смущать ее он не стал.

— В каких грехах ты хочешь исповедаться перед Господом?

Девушка вздохнула, по-прежнему не поднимая глаз — глядя на аналой, — и закусила губу. Кончики ее длинных, загнутых полукольцами черных ресниц почти касались лепесточно-нежных, голубых с золотистыми блестками век.

— Позавчера… позавчера я, святой отец… пре… прелюбодействовала.

Ресницы дрогнули. Отец Михаил усилием воли не позволил себе нахмуриться. Эти слова — рядом с ее юностью и красотой — прозвучали на его слух оскорбительно. Он был неприятно удивлен: женщины очень редко признавались ему в прелюбодеяниях — может быть, оттого, что молодые и интересные, с мужской точки зрения, женщины вообще исповедовались ему редко… Девушка молчала, не глядя на него, и он, стараясь, чтобы его огорчение и разочарование не отразилось в его голосе, сказал:

— Меня зовут отец Михаил… Это всё?

— Нет, — сказала она, и он уловил в ее голосе какое-то изменение. — Вчера… вчера, отец Михаил, я снова прелюбодействовала.

Она подняла голову и прямо взглянула ему в глаза. Сейчас в ее лице не было и тени смущения или испуга — у нее было дерзкое, хищное, дьявольски-красивое и даже как будто раздраженно-насмешливое лицо.

— С другим.

“Да что же она… издевается надо мной?… и над… Тобою?…” — потрясенно подумал отец Михаил — и холодок какого-то тоскливого и вместе брезгливого страха пробежал по его спине. В таких редких случаях он оскорблялся, боялся и переживал не за себя — за любимого Бога. Он вспомнил вдруг, как месяца два назад, когда он в рясе стоял у метро, ожидая Василия (в отличие от многих нынешних иереев, отец Михаил часто надевал рясу, если ехал прямо из дома на службу или со службы домой; он не понимал, как можно стесняться одежды служителя Бога?!!), — он вспомнил вдруг, как месяца два назад у метро к нему подошел высокий небритый худой человек лет тридцати пяти, в поношенном плаще, лысоватый, — и отчеканил, царапая черными горячечными глазами его лицо:

Попам не верил Робин Гуд и не щадил попов, кто рясой брюхо прикрывал к тому он был суров,

— а потом, ощерясь, выворачивая губы до прокуренного испода, раздельно, с ненавистью произнес:

— Раздавите — гадину…

Отец Михаил стоял и кротко и скорбно смотрел на девушку. Та чуть улыбнулась карминовой ниткой губ, как будто даже с сожалением глядя на него.

— А сегодня я тоже прелюбодействовала, отец Михаил. Сразу с двумя.

Вся кровь бросилась ему в голову; он опустил глаза — увидел ее туго обтянутый джинсами, округло сходящийся к лону живот, — мерзкая картина всплыла в мозгу… Гнев, отвращение — и вдруг — удушливая волна похоти — захлестнули его; он в ярости вынырнул, весь содрогаясь в душе от крика: “Будь проклята, мерзкая плоть! Что ты перед Ним?! — злосмрадная скверна, ничтожество!!!”. Вдруг краем глаза он уловил слева какое-то раздражающе-быстрое, хотя и далекое передвижение, — бросил исподлобья затравленный взгляд в сторону выхода: у киоска, где продавались духовные книги, свечи и образа, стояла пестрая кучка девиц — они перешептывались, поталкивали друг друга локтями, прыскали в кулаки, поглядывая на него… И гнев и отвращение его разом исчезли — погасли, как уголья под водой, — он почувствовал одну бесконечно тоскливую, раздавливающую его душу и тело усталость.