Изменить стиль страницы

Отец Михаил расстроился, возмутился, смертельно обиделся.

— А крестные муки? А страх? Ведь Он послан был к нам человеком, Он страдания и страх испытывал человеческие! Ведь Он просил накануне смерти: “Отче мой, да минует меня чаша сия!”. Ведь… ведь Он на кресте изнемог и закричал: “Боже мой, Боже мой! для чего Ты меня оставил?…”.

Алексей Иванович поджал губы. Отец Михаил совсем потерял голову.

— Да ведь Он вас спас, неблагодарный вы человек!

— Да спас, спас… а зачем он меня спас-то? Чтобы мучить?! Мучить, мучить, мучить меня?!!

Отец Михаил убито молчал. Еще одна, едва узревшая свет, душа человеческая отторгалась от Бога! Еще один отвергал Божью любовь, отрекался от умирающего лютой смертью страдальца, воссоединялся с глумливой толпой: Радуйся, царь Иудейский! Спаси себя самого, если можешь, — сойди с креста!…

— Прощайте, отец Михаил, — глухо сказал Алексей Иванович. — Больше не приду и Бога просить ни о чем не буду. Я просил за Марусю и… хватит. Всю жизнь молить, просить, всю жизнь виноват… уж на что я человек негордый, но всё это время чувствовал себя просто гадом каким-то… да еще и мешком пришибленным.

— Да не молить-просить! — из последних сил вскинулся отец Михаил, — нет да! да! — молить и просить! Но не просить — дай то, дай это, как все вы… как все мы просим, — а просить, чтобы наставил на путь истинный, чтобы… укрепил в борьбе с искушениями, с грехом. И что это за гордыня такая? И перед кем — перед Богом! Вот вы же, наверное, перед отцом своим не будете гордиться, а тут — Бог!

— Да… хрен с ней, с гордостью, не в этом дело. Я и без Бога знал, что хорошо, а что плохо, да не мучился так. Вот он к милосердию призывает, а сам милосерд? Чуть что — в геенну, во тьму внешнюю, будет плач и скрежет зубов… Людей мучить нельзя!

— Да нет никакой геенны, забудьте вы о ней! — Отец Михаил уже на всё махнул рукой… — И почему мучить-то? Он просто вам говорит: будете жить так, как я учу, — не завидуя, не гордясь, не делая зла, — будете жить хорошо… Не слушаете Меня — будете жить плохо… и долго не проживете: показываете глупые фильмы, как будете жить через тысячу лет, а не опомнитесь, не изменитесь — и сотни не проживете… А самое главное, вы поймите: доброму человеку — жить хорошо, а злому — плохо!

— А если я от природы злой? Отец Михаил потерялся.

— Ну какой вы злой…

— А чего ж он тогда мучил меня?

Отца Михаила больно кольнуло это не “мучит”, а “мучил”.

— Да это не Он вас мучит, а совесть ваша, которую Он в вас разбудил. Вот вы говорите — “зачем ты пришел мучить нас”. Да ведь это кричал бес в бесноватом! Иисус пришел мучить бесов, сидящих в нас, бесов, которых мы сами растим, — мучить совестью нашей. Ведь это чудо какое, бесценный дар — совесть!

— Да уж… бесценный. Ему легко судить человека, не зная греха… как старику молодого. Да вот и вы… не в обиду будь сказано, отец Михаил, я вас уважаю, — вот вы ведь, я знаю, без детей, и оклад у вас твердый, да и работа… служба ваша, если правду сказать, к греху не особо располагает, — вам ведь тоже просто жить без греха. А вот вы поживите среди людей…

—“Я?…”

Отец Михаил почувствовал, как кровь жарко заливает ему лицо. Просто жить без греха… не живя? А ты, ты живешь в скорлупе, среди ничтожных соблазнов, ни за чью жизнь, кроме собственной, не отвечая, — и ты не сумел устоять! Что ты после этого есть? Тебе ли учить людей истинному пути жизни? И кого ты любишь — Бога или себя, любящего Бога?…

— Ладно, — тихо сказал Алексей Иванович после долгого, мучительного молчания. — Простите меня, отец Михаил… Прощайте.

Повернулся — и вышел.

Отец Михаил тяжко осел на стул.

В черно-синем окне мертво голубели сугробы. Из сугробов поднимались чуть посеребренные инеем кресты и стволы деревьев. Над будкой Ингуса едва теплился одинокий фонарь. Что делать, что делать?… И вдруг — затрубили трубы, и обрушилась вся стена до своего основания: как?! ты не знаешь, что делать?! Нет, я знаю… знаю, что делать… но почему ты знаешь, что надо делать именно это: потому что так надо — или потому что так надо и ты чувствуешь так? Но я не чувствую так, я люблю ее… но мне жалко ее. И почему ты решил, что надо именно так?! Ага! опять заюлил?! Не знаешь, как надо? особенно теперь, когда всё это произошло?! Всё! А… те? Ведь могут узнать… А темя скажу: суббота для человека, а не человек для субботы!

Отец Михаил посмотрел на Иисуса, вытер вспотевший лоб — и придвинул к себе телефон. На третьей или четвертой цифре его вдруг охватил жуткий страх… “Господи, помоги!…” — но в чем, в чем тебе помочь?! — набрал последнюю цифру, подержал, — сердце билось так, что толкало в грудь, — отпустил: диск, стрекоча, вернулся на место… Занято.

Отец Михаил с рычанием выдохнул, набрал в другой раз, зажмурился, — вздрогнул под ударами пронзительных частых гудков, — положил трубку на рычаги. Занято. Опять поднял трубку, подрожал ею в руке, — положил… Вдруг страшно устал. “Как Ты дашь”, — спасительно-привычно подумал он — и осекся. Ну, нет… Бог тебе уже ничего не даст: всё, что нужно, Он тебе дал. Всё! — жизнь, и как эту жизнь прожить. Всё!! Стиснув зубы, он еще раз набрал телефон — не зная, как и что говорить… занято… Отец Михаил быстро оделся и вышел на улицу.

Храм уже давно погасили; церковный двор был безжизненно темен и пуст. Справа и слева, и сзади поднимались, теряясь крышами в темноте, светящиеся глубокими, как будто насупленными окнами стены громадных домов. За близкой, казалось, хрупкой прутковой оградой колыхались, урча, бесчисленные толпы продающих и покупающих; над ними, озаряя тенты ларьков, бесновались огни реклам; напористо, с хулиганскими нотками, хрипло кричал мегафон: “Мом-ментальная лотерея! Подходите и выигрывайте! Пять тысяч долларов — за пять новых рублей!…”. Отец Михаил вышел из ограды, замкнул за собою калитку и стал пробираться между строем нахохлившихся нищих старух и бурлящей в переулке толпой. Метро было прямо за церковью… то есть это церковь, конечно, была за огромным вычурным павильоном метро, выходящим на необозримо-широкий проспект. Павильон этот был выстроен в виде полуротонды со входом и выходом по бокам, с внутренним двориком, огороженным по фасаду решеткой. Отец Михаил выбрался из потока, неудержимо вливавшегося, как в створы плотины, в светящиеся ячейки дверей, и остановился подле ограды: и в темной, безликой толпе ему было тяжко, еще страшнее показалось ему очутиться в освещенной толпе…

С ужасом и отвращением — изо всех сил борясь с этими дурными, недостойными чувствами и не имея сил их побороть — смотрел он на окружающий его мир. Перед метро кипела тысячами голов болезненно-ярко освещенная площадь. Вокруг дико расцвеченных, содрогающихся от тяжелых ритмов ларьков, как мухи над извержением, густо роились люди. За витринными стеклами буйно цвело похабное изобилие: раззолоченные бутылки сотен размеров и форм, торты, заплывшие лоснящимся жиром кремов, копчености, багровые с просинью от запекшейся крови, сырные головы, цветущие мраморной плесенью, ободранные и рассечённые трупы животных и птиц, неистовствующие красками кассеты видеофильмов… — всё для услаждения изгоняющей Духа плоти, для помрачения разума, для блуда очес, для разжигания зверской похоти: жри, пей, совокупляйся, мычи в упоении чрева и чресл, — ты могуч и свободен, выживает сильнейший, ты выжил и радуйся — smile! smile!! smile!!! — в лицо голодным, увечным, мертвым, — улыбайся всегда, Homo erectus, прямоходящий сверхчеловек! Тут же на лотках продавались книги, злосмрадные отправления освобожденного разума, — сверкали лакированной кровью, зубами, ножами, грудями, животами, ягодицами… За площадью ревел, гудел, переливался огнями проспект; к тротуару подкатывали огромные, сияющие зеркальными крыльями автомобили: из них выходили мужчины в ослепительно-черных пальто и женщины в серебрящихся шубах, — брезгливо ступая, с плакатно-неподвижными, обесчеловеченными сытостью лицами шли в соседствующий с церковью ресторан. Напротив выхода из метро мелкорослой гомонящей стеной тянулись старухи — с батонами хлеба, пачками сигарет, платками и кофточками, пакетами с яблоками и капустой; парень с опухшим лицом, с отрезанными до паха ногами, сидел в инвалидном кресле с картонкой в руках, рядом с еле слышно хрипящим магнитофоном; две девушки в красной и желтой куртках и черных колготках, казалось, без юбок, курили тонкие темные сигареты и презрительно посматривали в сторону выхода из метро; мальчик лет десяти, с напряженным усталым лицом, пиликал, спотыкаясь красными пальцами, на детской гармошке; из грязно-серой толпы под часами кто-то пьяно вдруг закричал, со злобой и гордостью: “Что ты мне, дура, мозги гребешь? — мне, православному!!!” Отец Михаил содрогнулся; “хочется быть Богом — и стрелять, стрелять!” — вспомнил он вдруг чью-то исповедь, — испугался, перекрестился: стоявший рядом мужчина с тусклым лицом, торговавший газетами, дико посмотрел на него… Народ сей ослепил глаза свои и окаменил сердце свое; и не видят глазами, и не уразумеют сердцем, и не обратятся, чтобы Я исцелил их…Вот он! — великий город, Вавилон, великая блудница, сделалась жилищем бесов и пристанищем всякому нечистому духу; и построила себе блудилища и наделала себе возвышения на всякой площади, и давала подарки и сыпала деньги свои, и яростным вином блудодеяния своего напоила народы и растлила землю любодейством своим…Это ваш град взыскуемый?!! Гроб повапленный, снаружи красивый, а внутри полон костей мертвых и всякой нечистоты!…