Изменить стиль страницы

Сталин посмотрел на него, как смотрят на человека, сморозившего явную глупость.

— Такими, как Жуков, разбрасываться нельзя,— убежденно сказал он.— Такие, как Жуков, нам еще пригодятся. И ты, Лаврентий, как это часто с тобой бывает, бухнул в лужу.

Берия побагровел. Маленков и Мехлис захохотали.

— Беда состоит в том,— Сталин, видимо, решил сгладить явную грубость,— что такие, как Жуков, нужны тогда, когда государству угрожает опасность, иными словами, во время войны. После окончания войны такие, как Жуков, становятся опасны.

— Исключительно точная мысль,— тут же ввернул Маленков.

— Мысль, исходящая из законов диалектики,— поспешил добавить Мехлис.

— С этим Жуковым у нас еще будет морока,— угрюмо заключил Берия, ослепительно сверкнув стеклами пенсне.

Глава четвертая

Все, кто хорошо знал Берия, поражались его точности и пунктуальности, доходящей до почти немецкого педантизма. Ознакомившись с письмом Ларисы и прекрасно понимая, что Сталин, с его поистине фантастической памятью, непременно поинтересуется, выполнено ли его указание насчет того, чтобы дать ей возможность искупить свою вину на фронте, Берия сразу же предпринял необходимые меры. В Юргу полетела правительственная телеграмма, предписывавшая немедля препроводить гражданку Казинскую-Грач в Москву, к наркому внутренних дел. Разумеется, Берия мог бы распорядиться, чтобы Ларису прямиком отправили бы на какой-либо участок фронта для зачисления в штрафной батальон, но он, в силу своей профессиональной привычки, а также по врожденному любопытству, наиболее обостренному к особам женского пола, решил всенепременно встретиться с ней. Эта встреча была крайне необходима ему, чтобы попытаться выяснить, чем это так приглянулась Сталину какая-то там Казинская-Грач и почему это вождь, занятый сейчас лишь думами о том, как остановить страшное нашествие фашистов, вдруг вспомнил об этой женщине и проявил к ней столь несвойственное ему внимание. Берия был убежден, что внимание это возникло неспроста, что за этим кроется какая-то жгучая тайна, а он считал, что будет никудышным наркомом внутренних дел, если для него эта тайна, как и многие другие тайны, останется нераскрытой. Постоянно пополняя досье на всю верхушку сталинского окружения, он был убежден, что из поля его пристального внимания не может быть исключен и сам Сталин. История — не прямая линия, история к тому же изменчива, капризна и непредсказуема, вроде красивой женщины с крутым нравом, и чем черт не шутит, досье на самого Сталина может весьма пригодиться и сослужить исключительно важную службу в какой-то критический момент исторического зигзага как ценнейший и единственный в своем роде компромат.

Приказ Берия о немедленном затребовании Ларисы в Москву, однако, не был выполнен тотчас же: Лариса лежала в больнице с воспалением легких и была, по терминологии врачей, нетранспортабельна. Она пролежала на больничной койке почти месяц, после чего областное управление НКВД сразу же запросило наркомат, подтверждает ли он свое распоряжение. В те дни Берия не оказалось в столице и запрос довольно продолжительное время пролежал в папке для доклада наркому. И лишь во второй половине августа Москва подтвердила свое первоначальное требование.

В сопровождении двух конвойных Лариса была доставлена в Москву скорым поездом; местное начальство, догадываясь о том, что вызов этот не случаен, строго-настрого наказало сопровождающим обеспечить ей хорошие условия в пути и предельно вежливое обращение с ней. Она ехала в отдельном купе и была поражена тем контрастом, который отличал эту неожиданную, сокрытую от нее завесой неизвестности поездку от той поездки, которую она совершила после своего ареста несколько лет назад из Москвы в Юргу…

Из камеры внутренней тюрьмы на Лубянке, где изо дня в день, особенно по ночам, следователи мучили ее многочасовыми допросами, приходя в ярость от того, что она дерзко и даже вызывающе отвергала все обвинения, которые им хотелось навесить на нее, Ларису доставили к стоявшему в дальнем железнодорожном тупике товарняку. Вагон был набит арестантками до отказа, не было нар, и потому приходилось стоять или же с большим трудом опускаться на корточки. В вагоне висел стойкий запах коровьего навоза — видимо, в нем еще совсем недавно перевозили скот и после этой перевозки даже не удосужились подмести полы. Этот аммиачный запах густо перемешивался с запахом пота давно немытых людей и с паровозной гарью.

Чем дальше состав продвигался на восток, тем холоднее становились ночи, и легко одетые арестантки спасались от стужи лишь тем, что тесно прижимались друг к дружке. И все же после пыток и избиений в тюрьме даже этот товарный вагон, годный не для того, чтобы перевозить людей, а для того, чтобы сознательно их умерщвлять, показался Ларисе спасительным.

Состав часто останавливался в пути, арестанток трясло до рвоты, всех мучила жажда, люди уже не помнили, когда ели хотя бы жидкую похлебку, так как раздатчики пищи все время «потчевали» их черными сухарями и селедкой, которая, казалось им, вобрала в себя всю соль, имевшуюся в природе. Воду приносили редко, и то лишь тогда, когда арестантки поднимали бунт, грозя разнести вагон в щепки.

Ехали почти месяц, показавшийся целой жизнью. По дороге умерло человек двенадцать — кто от голода, кто от жажды, кто от простуды, а кто и от побоев — конвоиры не очень-то церемонились с арестантками.

В Юргу приехали уже совсем не те люди, какими они были до ареста. С трудом, помогая друг дружке, выбирались из вагонов, шатаясь, шли по ухабистой дороге к деревушке, вблизи которой разместился исправительно-трудовой лагерь. И если бы кто-либо дал сейчас Ларисе зеркальце,— она не узнала бы себя: впалые щеки, иссеченный ранними морщинами лоб, посиневшие, потрескавшиеся губы, седина в черной копне волос, изрядно «разреженных» следователями, потухшие, словно в них сыпанули горсть пепла, глаза.

У ворот лагеря, сколоченных из горбылей, обтянутых колючей проволокой, Лариса в смятении обратилась к старшему конвоя:

— Меня же приговорили к ссылке, а не к заключению в ИТЛ.

Старший конвоя — хмурый небритый старшина, измаявшийся в дальней дороге,— зло рявкнул:

— Куда попала, там и будешь сидеть!

И началась ее жизнь за колючей проволокой, и не столько истязал ее каторжный труд и всяческие другие невзгоды, сколько тоска по Женечке и по Андрею…

Сейчас ей казалось, что все происходящее с ней — сон, больное воображение, мираж,— все, что угодно, только не реальность. И лишь когда поезд плавно остановился у перрона Казанского вокзала, сердце ее затрепетало живым испуганным трепетом: она снова оказалась в городе, где уже так давно оставила своих самых любимых и родных ей людей и о судьбе которых ей ровным счетом не было ничего известно. А еще сердце трепетало от предчувствия возможной беды: а вдруг снова на Лубянку, снова допросы и пытки…

И впрямь, она снова оказалась на Лубянке. Лариса с ужасом смотрела на серую, блестевшую отполированным гранитом фундамента холодную громаду того самого здания, в котором она уже успела побывать, войдя в него в памятный своей страшной неожиданностью первомайский день, и в которое сейчас, с трудом передвигая больные ноги, шла она снова.

И в этом доме, полном неожиданностей и тайн, в доме, где человек, попавший сюда не по своей воле, расставался со своей прежней жизнью, получая взамен совсем другую жизнь, в которой было бы предпочтительнее и не жить, а умереть, Ларису ждало то, чего она не могла себе представить, даже если бы обладала самой изощренной фантазией.

В сопровождении конвойных Лариса лифтом поднялась на третий этаж и через некоторое время очутилась в кабинете самого Берия.

В первый момент она увидела не его самого, а его пенсне: при ее появлении Берия стремительно поднялся со стула, и в стеклах пенсне заплясали блики света, и потому невозможно было рассмотреть выражение его глаз. И в то же время ей сразу почудилось, что он не просто смотрит, а вглядывается в нее, словно через два больших увеличительных стекла. Чем-то обволакивающе-вкрадчивым и в то же время холодным и бесстрастным веяло от этого как бы квадратного человека и его одутловатого и тоже почти квадратного лица.