Изменить стиль страницы

— Багли. Рад тебя видеть. Ты идешь?

— «И смерть, — Багли зачем-то задрал голову к потолку с кое-как намалеванными фресками, — свою утратит власть» [99]. — Он положил руку на плечо Алекса и больно его сжал. — Как только услышал, первым делом поставил кассету с этим «Пекином», и все о’кей, конечно, не лучший ее фильм, но она там такая молодая и симпатичная… точно тебе говорю, сразу почувствовал: смерть над ней не властна.Она правда будет жить вечно. В наших сердцах, в нашей памяти. И в фильмах, конечно, прежде всего.

— Действительно ужасно, — поддержал Лавлир. — А теперь, ты уж нас извини…

— А ты тоже для нее стараешься, точно, — продолжал Багли. — На самом деле она была такая молодая! Без всяких оговорок. И для всех, кто ее любит, стараешься. Хотя лично мне кажется, что было бы пристойно немного подождать… я бы не смог вот так, сразу… Кроме того, жду сейчас проверки своих автографов, поэтому… А то, что ты от этого получишь… просто сегодня ты здесь, играешь в фильме ее жизни, а завтра сам станешь режиссером…

Алекс закашлялся, надеясь хоть так избавиться от Багли, который тут же шагнул к нему и услужливо похлопал по спине.

— Он так расстроен, просто расстроен — да и мы все, — зашептал Багли Лавлиру. — Это всегда тяжело, и конечно, он же с ней встречался…

Алекс перестал кашлять и насмешливо посмотрел на Багли. Один его вид вызывал тревогу и сердцебиение. Не Багли, а сплошная галлюцинация. Ничего более невкусного мир прежде не знал.

— А что ты делал, — подытожил Багли, — когда услышал?

— Держал в руке еще дымящийся пистолет, — огрызнулся Алекс, снимая куртку. Не в той он был кондиции — выпил всего-ничего, — а руки чесались заехать этому доставале, чтобы раз и навсегда отбить у него охоту совать свой нос куда не следует.

Тут их подхватила толпа Собирателей и понесла в аукционный зал. Алекса зажало между двумя изрядными животами и подняло в воздух. У входа ему встретился Доув, со свернутым в трубочку каталогом, покусывающий нижнюю губу. Только-только пошел четвертый час, но от него уже изрядно попахивало хересом.

— Ждал тут вас целую вечность, — пропищал он неожиданным фальцетом. — Вон ваши места. Твои лоты в самом начале, Тандем. Вот-вот их объявят.

— А сейчас… — прогудел аукционер.

— Не могу в это поверить, — причитал Лавлир пятнадцать минут спустя.

Он повернулся и уставился на Алекса, словно в первый раз его видел. И не он один испытал шок. Предложение цены летало, как шарик в пинг-понге, между толстяком в первом ряду и таинственным покупателем, звонившим по телефону. И чем дальше, тем больше взглядов — благоговейных, недоуменных — ловил на себе Алекс, по залу раз, два, три пробежала волна шепота, подобная шелесту пересчитываемых купюр. Алекс был не в себе, у него звенело в ушах. Эстер говорила правду: именно этого он хотел — но только не понимал, насколько сильно. Десять лет кряду он только смотрел на больших людей. А так хотел сам стать большим человеком — хоть на денек. Ощутить все самому. И вот невозможное стало возможным. Он в буквальном смысле слова вырос. Стал частью этой безумно большой цифры, этой суммы, которую только что назвал аукционист, и следующей, и еще одной. Алекс воспарил и слился с узорчатыми шестиугольниками на потолке, растекся по роскошному голубому ковру внизу и весь словно вспыхнул от устремленных на него взоров. Голова шла кругом от этого восхитительного чувства, пусть и охватившего его лишь на несколько коротких мгновений.

Через какие-то десять минут Алексу захотелось положить всему этому конец. Встать и сказать, что это даже не его деньги. Но он сидел на своем месте как приклеенный, купаясь в лучах славы, окруженный восхищением и ненавистью. Его подмывало вскочить, поднять руки и объявить: «Друзья, коллеги, я один из вас, это не мои… не надо думать, что это мои…»

Но вместо этого он сидел, понурясь, и слушал, как взлетает цена. Выше, выше. Понимал, что надо радоваться, думать о Китти, которую подхватит и понесет к свободе приливная волна этих денег. Но он только чувствовал, как на глазах всей аудитории превращается в общую мечту этих людей: «Ему можно больше не работать». Наверное, именно этого и он сам хотел больше всего. Лотерейного билета, нежданной удачи. Отчаянно надеясь, что именно его выберет судьба, которая выделяет счастливцев из толпы других людей…

Он слышал их — не шепот собравшихся в зале, а шепот всего мира. В нем было столько печали — в этом стонущем хоре. Потому что удача оскорбляет мир. Так говорил Ли Джин. И в кино полным-полно седовласых мудрецов, но Алекс вспомнил только один случай из своей жизни: увидев по телевизору землетрясение в Китае, он повернулся к отцу и поздравил его, что им посчастливилось сидеть здесь, а не там. Ли Джин чмокнул его за дерзость и сказал, что эта удача оскорбляет мир. Что безвинно гибнущие люди им завидуют. И теперь он слышал их голоса в этом зале, печальную толпу призраков (и Ли Джина среди них?), которые страдали и умирали, стараясь постичь, почему именно Алексу Ли Тандему так беспричинно и лучезарно улыбнулась удача.

Аукционист в четвертый раз ударил своим молоточком — словно по сердцу Алекса. Все кончилось. Ее подписанное фото ушло за пятнадцать тысяч. Любовное письмо к одной звезде — за тридцать восемь тысяч. Другое — за сорок. И наконец, копия письма (с возмутительным, сексуальным содержанием), посланного Джону Эдгару Гуверу, ушла за шестьдесят пять тысяч фунтов.

Журналист из лондонской вечерней газеты попросил его улыбнуться и сфотографировал.

После каждого хорошего аукциона Собиратели перемещались в ресторанчик «У Данте», чтобы пропустить по стаканчику и обменяться впечатлениями о самых громких сделках. На сей раз Алексу не удалось сразу присоединиться к развеселой компании. Его затянул водоворот важных дел. Надо было подписать бумаги, получить чек. Он все делал с видом человека, воображающего себя раввином. Кто-то с ним заговаривал, в том числе журналисты, но его не покидало ощущение нереальности происходящего, какой-то фальши. Он не только не был тем человеком, за которого его принимали (богатеньким и удачливым хитрецом), — он не был и тем, кем считал себя сам (ни на что не годной марионеткой судьбы). Истина лежала посередине, и впервые в жизни ему пришло в голову, что он не понимает собственной сути.

Когда он наконец развязался со всеми делами, толпа Собирателей заметно поредела. У входа, где они любили потягивать пивко, ставя бутылки на карнизы, вообще никого не осталось. Но «У Данте» веселье продолжалось, шум и гам стоял невообразимый — во всяком случае, пока не вошел Алекс. И нельзя сказать, чтобы при его появлении разом повисла тишина или он приковал к себе взоры собравшихся. Как музыкальный автомат, напичканный монетами, продолжает без конца проигрывать скудный набор своих пластинок, так и тут начатые разговоры продолжались. Схемки из дешевеньких телефильмов не срабатывали. Но что-то неуловимо изменилось. Виброфон стал другим (раньше Алекс этого слова никогда не употреблял, даже мысленно). Непринужденно бурлящие голоса обрели свое русло. Все в зале постреливали в него взглядами. Их словно притягивало к нему магнитом. Еще вчера он копошился где-то на дне жизни, а теперь стал центром Вселенной.

Алекс прошел к бару, всеми своими печенками чувствуя, что даром ему это не пройдет. Обычно такие счастливчики оказывались в изоляции, а ему подфартило как никому прежде. Все его поздравляли, но дальше разговор не вязался, словно на свадьбе или бар-мицве, когда виновники торжества слышат заранее приготовленные обязательные слова или колокольный звон. Неужели это просто прощание? Ведь прощаться можно по-разному! Конечно, так они говорят: «Бывай здоров, Алекс!» Потому что он больше не принадлежит к их кругу. Умер для них. Перешел в мир иной.

Еле-еле он добрался до стойки бара, с кружками и пивными помпами, выжатый как лимон, пошатываясь после множества хлопков по спине. Хотел заказать тройной джин с тоником, но рядом как из-под земли вырос Доув. От него несло так, словно он пил какую-то дрянь вперемежку с пакостью еще худшего розлива.

вернуться

99

Строка из стихотворения Дилана Томаса.