Но, продолжал мой друг, самое интересное на этом кладбище — не могилы, а смотритель. Мой друг пытался неоднократно завести с ним беседу, но тот отделывался односложными ответами. Это возбудило любопытство моего друга, и он начал наводить в городе справки.

Ему рассказали, что во время войны этого смотрителя интернировали в концентрационный лагерь. До войны он был боксером-тяжеловесом. В чемпионы он не выбился, но заслужил в боксерских кругах чудовищную репутацию. С ним не рисковал связываться ни один антрепренер, поскольку на его счету было несколько изувеченных и тяжело травмированных противников. Комендант концентрационного лагеря обратил внимание на смотрителя, когда тот уже стоял в партии заключенных, выбранных для отправки в газовую камеру. Он сохранил ему жизнь и сделал спарринг-партнером для себя и для тех из лагерных охранников, кто занимался боксом.

Комендант пригласил в лагерь боксера-профессионала, чтобы тот вступил с заключенным в поединок. Условия были такими: бой должен был проходить по профессиональным правилам. Если побеждал лагерный боксер, то казнили вне очереди одного заключенного. Если же побеждал профи, одного заключенного, приговоренного к газовой камере, отпускали на свободу. Выбирал счастливчика лагерный боксер. А если возникало хоть какое-нибудь сомнение в честности боя, например, если создавалось ощущение, что лагерный боксер нарочно подставился под удар или притворился нокаутированным, то тогда казнить должны были его самого.

Комендант, который считал себя крупным специалистом в области психологии заключенных и инстинкта самосохранения, решил, очевидно, что при таких условиях боксер-заключенный будет боксировать хорошо, чтобы сохранить свою жизнь, но в то же время не будет чересчур стремиться к победе, чтобы не обречь на крематорий одного из своих собратьев. Лишенный стимула к победе, он, однако, вынужден будет избегать проигрыша.

Приехал профессионал. Достаточно было бросить на него взгляд, чтобы понять — заключенный проиграет. К несчастью для коменданта, этот боксер, встав перед необходимостью или проиграть своему расовому врагу, или победить его ценой освобождения другого расового врага, отказался от поединка. Заключенный остался в живых, но не смог спасти никого из своих собратьев.

Теперь он живет бобылем, охраняя постепенно погружающиеся в вонючую грязь надгробные памятники.

* * *

В те времена, когда я был студентом университета, мы были обязаны посещать собрания многочисленных студенческих политических организаций. Во время этих продолжительных мероприятий в соответствии с требованиями Партии студентам надлежало заниматься критикой и самокритикой. Собрания протекали напряженно и порой даже драматично: если успеваемость и поведение студента признавали неудовлетворительным, и Партия могла исключить его из университета и отправить на работу куда-нибудь в деревенское захолустье. Мы чувствовали себя камнем в праще, который никогда не знает, кто его запустит и куда.

Перед одним из таких собраний я зашел в туалет. Там я наткнулся на другого студента, которого все звали Философ. Он выглядел очень жалко, и его безудержно и мучительно рвало. Увидев меня, он начал извиняться за свой вид и даже попытался выдавить из себя улыбку.

Для него подобные собрания были невыносимой нагрузкой: его слабые нервы не выдерживали напряжения. Он сказал мне, что даже вид комнаты, наполненной людьми, приводит его в такое паническое состояние, что ему порой приходится после этого часами прогуливаться в одиночестве по коридору, чтобы успокоиться перед возвращением в аудиторию.

Как-то раз я опоздал на встречу с Философом. Я извинился, объяснив, что задержался, поскольку мне нужно было зайти в здание нового филиала государственного банка, который недавно открыли в центре города. Между прочим, я упомянул о том, какой шикарный туалет я там видел на первом этаже — чистый и безлюдный. Я сказал Философу, что с удовольствием воспользовался этим туалетом.

Философ почему-то очень заинтересовался и уточнил у меня адрес этого филиала. Я назвал адрес. Тогда он достал из кармана маленький план города и тщательно отметил на нем это место. Я заметил, что пометка на карте — не единственная, и спросил его, что все это значит. Философ объяснил, что отмечает на плане все «храмы». Я не понял, что он имеет в виду. Тогда он спросил меня, знаю ли я, почему ему дали такое прозвище? Я не знал. Он попросил меня следовать за ним.

Мы пришли к одному из городских этнографических музеев. Он завел меня внутрь и сразу же направился к туалету. В туалете никого не было в этот ранний утренний час; там царили чистота и порядок. Мой друг посмотрел на меня и с ноткой гордости в голосе сказал: "Если запереться в кабинке, то никто тебя не потревожит — сиди хоть несколько часов. Ты же знаешь, от собраний почти невозможно отвертеться. А здесь твоему уединению никто не помешает. Можешь предаваться размышлениям и самосозерцанию внутри своего частного владения". Он торжествующе развернул свой план: "Я нашел около тридцати общественных зданий в различных частях города, в каждом из которых есть такой храм, и он всегда к моим услугам".

Затем он погрузился в детальное описание "своих храмов". Некоторые из них, в особенности те, что построены недавно, поражали своей грандиозностью. Беломраморные стены в окантовке из меди и серебристого металла, мозаичные полы, хрустальные люстры, идеальная вентиляция. "Сидишь в кабинке в такой обстановке, — объяснял Философ, — и мысли воспаряют над тобой, словно ожившие божества Древней Греции, слетевшие со страниц античной хрестоматии. И никто тебя не подслушивает. Что за радость — остаться наконец в полном одиночестве и больше не тревожиться, что скажут о тебе другие, как они на тебя посмотрят или что о тебе подумают. Ты один в четырех стенах своего личного святилища".

Какой-то старик зашел в туалет и скрылся в кабинке. Вскоре он вышел; мы внимательно послушали, как журчит вода в бачке унитаза. "Но если собираешься сидеть в кабинке действительно долго, — сказал мой друг, — то необходимо запастись вот этим". Он достал из кармана ватный тампон и пузырек с растворителем. "Чего только не пишут на стенах туалета, — объяснил он, лозунги всякие, высказывания. Многие — явно контрреволюционного содержания. Храмы — это, пожалуй, единственное место, где можно выражать протест против режима, против коллективизации, чисток и зарубежной политики Партии и даже против культа личности нашего всесильного вождя". "Понимаешь, — продолжал он, — если я просижу в кабинке дольше обычного, меня могут обвинить в том, что я и есть автор всех этих еретических надписей. Поэтому я начинаю с того, что смываю их со стен. Если милиционер или стукач спросят меня, что я там так долго делал, я всегда смогу отделаться каким-нибудь невинным и убедительным объяснением. В конце концов, какой-то философ однажды написал: "Сотворение богов и храмов — нелегкое дело, для этого потребен могучий интеллект". Стоит немножко поработать ваткой, чтобы обзавестись собственным храмом, верно?"

Несмотря на свою болезненную чувствительность, Философ исправно посещал все митинги и семинары. Помню, как-то раз профессор спросил его мнение по поводу одной недавно провозглашенной Партией политической доктрины. Мой друг встал, бледный и потный, и, изо всех сил стараясь сохранить невозмутимый вид, сказал, что некоторые аспекты этой доктрины, как ему представляется, идеально соответствуют репрессивным задачам тоталитарного государства и поэтому противоречат гуманистическим ценностям. Воцарилось молчание. Не сказав ни слова, профессор жестом велел ему сесть. В аудитории послышался шум: присутствовавшие члены Партии встали и демонстративно покинули помещение. Всем стало ясно, что Философ обречен.

Мы доучились вместе до конца семестра, после чего я потерял Философа из виду. Его исключили из университета за антиобщественное поведение. Один из университетских чиновников позднее сообщил мне, что Философа больше нет в живых. Хихикая, он живописал мне гнусные подробности самоубийства, совершенного моим другом в кабинке общественного туалета. В ответ я промолчал.