– Боже, сколько мучений только потому, что какому-то старикану взбрело в голову сесть за рояль и сочинить несколько мелодий, – рассуждала вслух Мими. – Небось, когда стучал по клавишам, не представлял, сколько бедных женщин будет надрываться под его музыку.
– Твоему старикану, когда он писал «Лебединое озеро», было лет тридцать – сорок, – заметил Васко.
– Какая разница, сколько ему было лет.
– И он писал свои мелодии не для тех, кто будет надрываться, а для тех, кто…
– … Кто будет танцевать с легкостью и упоением, – насмешливо подсказала Мими. – Не знаю, щупал ли ты свой пульс, когда кончаешь танцевать.
– Зачем мне его щупать, когда я и так чувствую, что сердце у меня вот-вот разорвется.
– Тогда не болтай зря…
– Да, но я-то на сцене грубая мужская сила. Должен же кто-то вас поддерживать, на руках носить. Грация и воздушность – это дело ваше. И сколько с вас потов сходит, тоже дело ваше. Вот Ольга…
– Не говори мне про эту гусыню… – прервала его Мими.
Она никак не могла смириться с тем, что Васко, хотя и был ее Васко, на сцене носил на руках не ее, а Ольгу.
– Может, и гусыня, но совершенство техники, – вставил танцовщик, чтобы прибавить к водке незаменимую закуску ссоры.
– Совершенство? – воскликнула Мими. – Хочешь сказать: совершенство безликости. Да она все роли исполняет на один манер.
– Ей и в голову не приходит подумать о содержании, – добавила Таня.
– А зачем думать, если содержание мешает ей танцевать, – добродушно вставил танцовщик. – Делает себе человек пируэты – и отлично делает.
– Делает пируэты, но не может создать образ, – возразила Мими. – Она как дети, которых мамы учат читать стишки перед гостями. «Ну-ка, Олечка, скажи нам стихотворение!» И Олечка тараторит без единой ошибочки и не задумывается, о чем это стихотворение: о завтрашнем дне или о прошлогоднем снеге.
– Но ведь без единой ошибочки.
– Да ее ошибка в том, что она с самого начала взялась не за свое дело.
– Ну, это уж ты чересчур… Такая техника…
– Ну, если у нее такая техника, вот и занималась бы гимнастикой. В конце-то концов, ей все равно, чем заниматься, балетом или гимнастикой. Ей главное быть в центре внимания. Так и кажется, что она встает не на пуанты, а на цыпочки, чтобы весь зал мог ее видеть: «Посмотрите, что я могу! Посмотрите, вот я какая!»
– Выпей и успокойся, – сказал ласково, но с некоторым ехидством Васко, наполняя ее рюмку.
Но Мими даже не взглянула на рюмку.
– Она не переживает, а демонстрирует экзерсис. Не страдает и не ликует, а делает пируэты. Зачем ей, чтобы верили в чувства, которых у нее нет, ей надо, чтобы восхищались ее техникой. Вот, посмотрите, как я делаю пируэты: па де бурре ан турнан, тур ан деор, тур аттитюд и еще, и еще, и еще… А теперь хлопайте…
– И хлопают.
– Еще бы. Как чемпионкам по художественной гимнастике. Для нее балет всего-навсего художественная гимнастика. А что до разных там чувств, волнений, переживаний, то для этого у нее есть две гримасы: страшно фальшивая улыбка счастья и упоения и трагически сдвинутые брови и скорбно поджатые губы.
Тут для большей наглядности Мими изобразила гримасы Ольги. Васко и Таня захохотали, хотя номер был не новый.
«Мими, конечно, ей завидует, так же, как и ты. И хоть во многом права, а все-таки завидует».
– Да у нее ни на грош воображения, – продолжала свою обвинительную речь Мими. – Она так же способна что-то вообразить, как я штангу поднимать… Хорошо хоть в кино не снимается, а то, чтоб она прослезилась, пришлось бы гору лука ей под нос совать. А вот наша Фиалка все переживает. Уж так переживает, что того гляди спятит. Просто исстрадался ребенок по настоящей роли. И не для того, чтобы покрасоваться, а чтобы исполнить.
– Правда, страдаешь, Маргаритка? – спросила Таня.
Потом, берясь за рюмку, добавила:
– Страдай, девочка, страдай. Лучшее средство похудеть…
– Эй, не дразни ее… – прервала ее Мими.
– Ну уж, не смей обижать твоего ребенка…
– Да она ни на что не обижается… – пояснила Мими. – Хоть Фиалкой ее зови, хоть Ромашкой, хоть говори, что наша Ольга лучше ее, ничем ее не проймешь.
– Ольга лучше нас всех, – решилась наконец высказаться Виолетта.
– Вот видишь…
– Ну что ж, лучше нас, конечно, – согласилась и
Таня, заговорщически подмигнув Васко.
– Ты говори о себе! – рассердилась Мими.
– О себе трудно говорить. Я тут пристрастна. А из вас двоих она лучше.
– Я же тебе сказала, чем она лучше: бездушной техникой.
«Мими ей завидует, бесспорно. И ты тоже. Хотя она и права, все равно завидует. И самое жалкое, что вы завидуете даже такой, как она. Такая-сякая, а умеет то, чего вы не умеете».
– У нашей Фиалки, может, нет ее прыжка, но зато есть индивидуальность, – продолжала Мими. – Индивидуальность, дурочка, а не техника! Превратить штамп во что-то свое, чтобы тебе поверили, взволновались, а не чтобы говорили, как ты хорошо выучила урок…
«Ты и вправду все переживаешь, но что из этого? Ты переживаешь до слез, но что из этого? Танцевать – это тебе не сидеть в углу, прикрыв глаза. Приходится таскать по сцене эту машину из костей и мускулов, которая вечно дает сбои при технических трудностях, и злиться, что тебе не хватает той царственной устойчивости, без которой нельзя и которой так гордится Ольга!»
– Ладно, хватит! – крикнул тут Васко. – Надоели вы мне с вашей Ольгой… Нечего пережевывать одно и то же… Я вам говорю: завтра наша Марго такую выдаст Одиллию, что затмит даже английскую Марго.
– Молчи, сглазишь, – оборвала его Мими.
Они продолжали болтать, но Виолетта больше не слушала. И поскольку они приканчивали вторую бутылку и разговор стал чересчур оживленным, она тихонько отошла и уединилась в своем углу.
Лучше всего уснуть, но для этого надо сначала раздеться. Сбросить с себя не только одежду, но и все, что мешает тебе уснуть… Сбросить и мучительные воспоминания, и прозу прошедшего дня, и все эти сплетни, пренебрежительные улыбки, завистливые взгляды. Сбросить с себя это одно за другим, как грязную одежду, и погрузиться в забытье.
Тебе нужен глубокий успокоительный сон, по возможности без ожидания под дверью, без обрывов и бездн. Тихий и спокойный сон, каким ты давно не спала.
Воскресенье
Великий день начался как обычно, то есть плохо.
В сущности, как всегда, пока не зазвонит будильник, все бывает не так уж плохо, но это еще не день, а сумрачное пространство полусна, узкая полоска ничейной земли между ночью и днем. Ночью с ее кошмарами и днем с его неприятностями.
Кошмар в этот раз был из самых обычных. Она оказалась в каком-то темном и глухом месте, в месте, где, как она смутно помнила, ей приходилось бывать и раньше, но откуда она напрасно пыталась найти выход, потому что не видела никакого знака или приметы, указывающих путь. И, озираясь, она заметила перед собой в полумраке строгие очертания огромной двери и поняла, что стоит у порога.
Так она стояла в холоде и темноте, дрожа в своем старом штопаном трико, перед огромной неумолимой дверью до тех пор, пока в сонном мозгу не мелькнула мысль, что одеяло, верно, сползло на пол, и она не проснулась.
Ожидание у входа было адажио кошмара, а аллегро была бездна. Но в эту ночь она проснулась вовремя и не дошла до бездны и только немного поговорила сквозь сон с отцом все на ту же неприятную тему – совершила она подвиг или нет, а затем, наверно, опять уснула, потому что легко и свободно шла по какой-то тропинке среди высоких трав и цветущих кустов, а там, в конце тропинки, среди цветущего кустарника уже синело то прозрачное озеро нежных бликов и теплых течений, в которое она погружалась, пока пронзительный звон будильника не швырял ее в тягостную явь нового дня.
На этот раз будильник не прозвонил, поскольку было воскресенье, но когда слышишь звонок каждое утро в одно и то же время, то просыпаешься по привычке и без звонка. Она лежала, и сквозь прикрытые веки ее проникал красновато-коричневый мрак. Значит, Мими еще не вставала. Она успокоила себя, что сегодня воскресенье и спешить некуда, но, спохватившись, что сегодня не только воскресенье, но и ее великий день, вскочила и потянулась к выключателю.