Они шли теперь молча и долго не разговаривали. Потянул подозрительный ветерок, как перед дождем. Большая синяя туча, освещенная и прозрачная по краям, бежала им навстречу и быстро срасталась с соседними облаками, совершенно потемневшими. Солнце скрылось. Воздух посерел. Тени слились с цветом земли.

— Как я вас жалею, — вырвалось, наконец, у Иты. — О, вы, вы уже наверно купили себе своими страданиями рай. Худшего ада для человека и придумать нельзя.

— Ведь это ужасно, правда, Ита, не по-человечески ужасно. Знаете, куда я теперь иду? Я иду к Миндель, чтобы она сбросила мне ребенка. И до этого дошло, — мрачно вырвалось у нее. — Все ждала и верила, что только я ребенка почувствую, и этой жизни наступит конец, — и такая это для меня радостная надежда была, что я ковром у ног расстилалась, лишь бы он ребенка моего пожалел. Но напрасно верила, — ибо умолить не могла. Нужно сбросить. Вот волос почти не осталось от его рук, но пришлось потерять и волосы, и ребенка.

День темнел. В лужицах уже потухли воды, на них легли сероватые пленки, и они еще слабо отражали розоватые лучи.

Опять потянуло ветром, но теперь надолго. И уже разбивались о землю крупные дождевые капли. Прохожие заторопились.

— Собирается дождь, — с беспокойством произнесла Ита. — Где вы живете? Я, может быть, пойду к вам. Но прошу вас, Маня, умоляю, соберите все свои силы и боритесь, не делайте этого. Вот и я не боролась, и посмотрите, что из меня сделалось. Я по лицу вашему вижу, что говорю напрасно. Прощайте, я могу ребенка простудить. Мы еще увидимся.

Маня торопливо дала ей адрес, и Ита села в конку. Там она расстегнулась, чтобы покормить ребенка, и все время Маня у нее стояла перед глазами. В окна конки бил весенний дождь, бил тяжело, огромными каплями, но по временам переставал, как бы задумываясь: для чего собственно он бьет? Сверкали молнии, широкие, долгие и ослепительные. Люди входили и выходили и суетились, точно на пожаре. Вся вода от дождя собралась у панели мостовой, и грязная, бешено мчалась, точно кто-то хлестал ее сзади, чтобы она поскорее скрылась в городских отливах.

Когда Ита, наконец, приехала, дождь едва уже моросил. В подъезде ее встретила Этель и остановила.

— Я несколько раз выходила, чтобы встретиться с вами, — произнесла она, — У меня была Гитель и рассказала печальную новость. У нее сегодня умер ребенок.

— У Гитель ребенок умер? Уже? Не может быть?

Холодный пот покрыл ее лоб. "Это весна", — промелькнуло у нее. Ею овладел тревожный страх, и тяжелое предчувствие разом установилось в душе. Она с ненавистью вдохнула теплый воздух, пахнувший нежным ароматом зелени, и от волнения прислонилась к стене.

"До моего доходит очередь", — опять мелькнуло у нее.

— Да, — ответила Этель, — утром он умер. Что-то в три часа его не стало. Отчего — не знаю. Гитель говорить, что от крупа. Сегодня уже пойду своего проведать. Не верю, чтобы из моего вышел толк.

Она смахнула слезу и, тоже напуганная, мрачно прибавила:

— Не могла уговорить мужа, чтобы я перестала рожать. Видно Богу нужен был еще один мученик. Но теперь, Ита, это уже в последний раз. Я себя искалечу, искалечу раз навсегда, чтобы перестать быть убийцей своих детей. Не могу я больше. И сделаю это, хотя бы мне пришлось развестись с ним.

Ита молча пошла во двор. Потом обернулась к Этель и серьезно спросила у нее, глядя в упор:

— Разве, Этель, в самом деле, нет средства, чтобы люди так не мучились? Ничем им нельзя помочь, — решительно ничем? Подумайте, Этель, ни одного средства, так-таки ни одного?

Она сама не понимала, что говорила от волнения. Она чувствовала только, что теперь в ней билось большое страдание, и это требовало хоть вопроса, чтобы не задавило в ней человека.

— Непременно себя искалечу, — не поняв ее, ответила Этель, — вы это увидите, Ита. Завтра я пойду к Миндель.

Ита стала уже подниматься по лестнице, как вдруг Этель остановила ее и сказала:

— Совсем я забыла передать вам. Михель целый час уже ждет вас у лавочницы. Смотрите, не медлите. Кажется, он страшно сердит на вас.

— А-а, — произнесла Ита рассеянно, — Михель меня ждет.

И со скверным чувством поднялась к себе.

Но скверное чувство это не относилось к Михелю, а было недоброе настроение, которое только что установилось в ней, как устанавливается тень, неощутимо, но резко и отчетливо.

Вести с окраин становились с каждым днем все тревожнее. Ита ежедневно от той или другой кормилицы узнавала о новой смерти и напрягала все силы, чтобы не пасть духом. Опять образовался промежуток безразличных дней с однообразными заботами и привычными интересами, и подозрительное спокойствие это длилось все время, пока из окраин не было дурных вестей. Но в один день вдруг все переменилось. Точно кто взял и отвел какую-то преграду, и поджидавшее злое и скверное, давно готовое ринуться разом, хлынуло неудержимым потоком. Собственно зло началось еще со смерти ребенка Гитель, павшего первой жертвой весенней эпидемии. Хотя шли разнородные слухи о кончине мальчика, но в действительности он умер от крупа, и в этом сезоне он как бы первый подал сигнал своим сотоварищам, разбросанным по окраинам, начать собираться в путь. Но так как в течение последовавших дней болезнь нигде не проявлялась, то население постепенно начало успокаиваться. Внезапно смерть объявилась одновременно в нескольких концах, унесла несколько детей, опять прекратилась на некоторое время и потом, точно вскормленная всяческими нечистотами бедноты, созрев на теплом солнце, обласканная и обогретая весной, правильно, и уже больше не уклоняясь, начала распространяться во все стороны. Она шла, точно заблудившаяся странница, из дома в дом, из комнаты в комнату, где водворялась на короткое время, — быстро убивала и передвигалась дальше, оставляя за собой длинную ленту мертвых тел, которые едва успевали убирать. В окраине же устанавливалась та суетливая и лихорадочная жизнь, какая бывает во время эпидемии, когда каждый старается уберечь свое родное и кровное. На выкормков не обращали ни малейшего внимания и их десятками тащили с утра до вечера на кладбище, и, сейчас же забытые после смерти, они незаметно исчезали навсегда из этого сурового и неприветливого для них мира, где с первого момента жизни у них отнимали право на мать, на ласку, на хлеб. Они умирали обессиленные и истощенные и, борясь с болезнью, оставленные без ухода где-нибудь в грязном углу жалкой коморки, становились добычей паразитов, сотен мух, въедавшихся им в глаза, в ноздри, и разлагались, еще не успев испустить дыхание. Во всех этих домах нищеты и невольных преступлений с утра до ночи и с ночи до утра беспрестанно неслись звуки жалоб и хрипения, сопровождаемые наивысшим напряжением детских мышц, за которым следовали конвульсии и агония. После припадка они лежали, покрытые торжествовавшими тучами мух, ненужные и мешавшие всем, и искренние слезы их матерей, разбросанных по городу подле чужих детей, имевших иную привилегию и счастье, часто, почти всегда, не сопровождали их в вечное жилище. Развращенные, жалкие, забитые, они, под кнутом нищеты, украв молоко у своих детей, крали дальше и последнее, не имея возможности поступить иначе. И смерть, не встречая на своем пути матери, торжествовала и, распахнув широко крылья свои, с угрозой повисла над детским царством.

В одно утро Гайне, распеленав хозяйского ребенка, шумно забавляла его. Она бросалась на него с размаха и припав к его жирной шейке, громко лаяла на него и щекотала поцелуями. Мальчик заливался от хохота, рвал ее за волосы, и Ита, забыв обо всем на свете, наслаждалась его счастьем. Вдруг отворилась дверь, и громкие незнакомые шаги с особенным пристукиванием раздались в комнате. Ита быстро и с безотчетным беспокойством обернулась и увидела пред собой неизвестную ей женщину.

— Здравствуйте, — произнесла та равнодушным голосом, оглядывая комнату, — я принесла вам скверную новость. Пугаться только еще незачем.

Ита сделала к ней шаг, пристально всмотрелась ей в лицо и спросила дрожащим голосом: