Изменить стиль страницы

— Продолжайте, Эзра! Когда слушаешь вас, — забываешь о своих делах.

Он оттянул свой длинный, заплатанный сюртук, и голова его начала трястись, словно он тайно кому-то кланялся.

Опять, как до прихода Нахмана, наступила приятная тишина. Эзра, мигая больными глазами, спокойно заговорил, и все придвинулись, чтобы лучше его услышать.

— …Так я сказал, — начал он, взглянув на Мейту, — что нам нужно пойти домой. Самый приятный гость начинает надоедать, если засидится. Вот как я понимаю. Это и не криво и не прямо, и не длинно и не коротко. Это ясно: нужно пойти домой. Я человек маленький, но голова у меня не узенькая. Я знаю одно: нужно пойти домой.

— Нужно пойти домой, — подтвердил Перец и стал долго кланяться.

— Что мне здесь нужно? — спросил Эзра с удивлением. — Что вам здесь нужно? — обратился он к Нахману. — Может быть, вы знаете? А вам, Даниэль? Я думаю, и Мойшеле здесь ничего не нужно. Пойдем домой…

— Для чего? — произнес Нахман, поставив стакан на стол; и все посмотрели в его сторону, а Даниэль замахал в волнении руками.

— Но вы пес с ушами, как я Даниэль, — горячо сказал он, — если спрашиваете. Хороший вопрос… Можно думать, что вы здесь в меде купаетесь.

— Не купаюсь, — возразил Нахман, взглянув на Эзру, — но кому хорошо?

— Всем хорошо, но не нам, — сердито проговорил Лейзер. — Вы слепец.

— Вы не еврей, — произнесла Дина, встав со своего места и подходя к нему. — Тот, в ком течет хоть одна капля еврейской крови, чувствует наше рабство. Вы не еврей…

Она стояла, бледная от гнева, возмущенная до глубины совести этим чужим человеком, которого нужно было считать своим… Не в первый раз она слышала его речи…

С тех пор, как Дина прониклась идеей освобождения народа, ее жизнь превратилась в подвижничество. Она была темной, безграмотной, но национальное чувство творило чудеса. Она начала учиться, и трогательно было видеть, как по ночам, после трудового дня в мастерской портных, она отдавалась занятиям. Ее заветной мечтой была поездка на родину, где хотела зажить крестьянской жизнью, и из двенадцати рублей жалованья часть она откладывала на поездку, рассчитав, что за пять лет соберет нужную сумму. Жених Лейзер, ее же ученик, смотрел на все глазами девушки и считал Дину героиней. Она дрожала, как от пощечины, когда затрагивали ее национальное чувство, и в каждом еврее, еще не сознавшем своей обязанности перед народом, она видела раба, изменника и ненавидела его больше, чем чужих врагов.

Нахман, закрыв глаза, слушал ее, и ему казалось, что его бьют…

Если бы он обладал ее верой! Как она произносила: еврей. Еврей! Это звучало, как укор, как нежный призыв. Был ли он евреем? Чем заполнить это ясное и такое непонятное слово, чтобы задрожать от радости и гордости?

— Но я еврей, — громко сказал он, — и все-таки не понимаю, почему нужно уйти отсюда? Не сердитесь, — подхватил он, предупреждая ее жестокий ответ, — я вижу, как худо нам живется, но ведь и другим не лучше.

— "Там" наши поля запущены, — перебил его Даниэль…

— Наши дома разрушены, — подхватил Перец…

— Мы пойдем домой, — выговорил Эзра с волнением. — Я человек маленький, но голова у меня не узенькая, и знаю, что Моисей дал нам страну и сказал: живите в ней. Спрашиваю, как, имея свою родину, свой народ, работать на чужой земле, отдавать все силы чужому народу? Я не хочу многого. Я люблю свой народ, свою страну. У меня крепкое чувство, и хочу, чтобы у всех евреев было крепкое чувство, и они могли сказать, как я: пойдем домой… Я работаю в нашем кружке… Нужны деньги, деньги и деньги для великого дня. Я собираю их среди наших по копейке, — мы ведь не богачи, — и человеческую радость я испытываю в тот день, когда соберу рубль для фонда. Ведь каждая копейка идет на покупку земли в нашей стране. Вы слышите, — земли на копейку, но это будет наша земля, откуда нас уже нельзя будет согнать.

Даниэль кивал головой, и в глазах его стояли слезы. Какая дивная мечта улыбалась ему!.. Земли только на копейку. Но он не взял бы всех дворцов в этом городе за землю на копейку, где его народ будет отдыхать от тысячелетних мук.

— У Мойшеле, — выговорил он с волнением, указывая на мальчика, — уже есть марок на целый рубль.

— У меня будет марок на много рублей, — убежденно сказал мальчик, не сводя глаз с Даниэля. — Мы выкупим нашу страну.

— Кто наш вождь? — в восторге спросил Даниэль, мигнув Эзре.

— Герцль, — ответил мальчик.

— Ты любишь Герцля?

— Я его люблю, как Мессию. Он наш освободитель.

— Так, так — кивая головой, говорил Даниэль, растроганный, — мы все его любим. Герцль! Как хорошо это звучит. Как удары сердца оно звучит. Герцль! Надежда народа…

Нахман сидел, опустив голову и не поднимая глаз. Что-то, похожее на стыд, грызло его душу, и все-таки он чувствовал, что не убеждается.

— Это меня трогает до слез, — откровенно сказал он, обращаясь к Дине, — но ведь каждый камень здесь на улице кричит мне: ты мой, ты мой. Выслушайте меня. Я ведь не враг. Я хочу хлеба для народа, вы посыпаете камень сахаром и говорите: возьми, вот это его накормит. Но народ хочет хлеба, свободы.

Мейта смотрела на него, и по ее глазам он не мог теперь разобрать: одобряет ли она его, или осуждает. Он многое хотел сказать, но мысль не претворялась в ясные слова, ясные истины, который убедили бы его самого. Евреи страдают в чужой стране, отчего же не меньше страдают те, кому страна принадлежит? Ведь он это видел на каждом шагу, знал с раннего детства…

Мейта сидела задумчиво, прислушиваясь к спору, и чудное волнение и страстные порывы колебали ее душу. Родина! Она не в первый раз слыхала о ней, и Эзра вызывал своими словами слезы обиды, слезы радости. Что-то мощное, светлое вырастало на ее глазах, и было оно такое ласковое, родное, что от него, как от матери, нельзя было отвернуться. Оно сияло еще вдали, но уже будило в ней тысячи трогательных настроений, которые к чему-то привязывали, о чем-то заставляли жалеть, вздыхать. И она сидела, вся во власти этих новых, милых чувств и, думая о Нахмане, спрашивала себя: прав ли он, или не прав? Эзра мигал глазами, пытался говорить, а Даниэль и Лейзер перебивали его, не желая ему уступить чести возразить Нахману. Но уже несся голос Дины, и среди шума он повелительно требовал;

— Дайте мне сказать, — вы должны мне дать ответить!

И все замолчали от ее голоса, а она громко спросила: почему?

Как будто лавина шла на Нахмана, так смотрел он на девушку.

А она стояла уже перед ним, как; человек, привыкший говорить, и, с негодованием глядя на него, еще раз повторила: почему, почему?

— Только тот, — страстно произнесла она, — кто изменил родине в сердце своем, может спросить "почему". Я не скажу: вот гнет, под которым мы живем, вот ненависть, которая нас окружает. Есть худшее горе: дух народа упал. Нам не нужно довольства, мы и там будем страдать, но только на родине оживет и снова расцветет душа народа. Никто не плачет, когда говорят: мы на чужбине! Подобно обезьянам, мы переняли чужую жизнь… Мы потеряли собственное лицо, мы стали покорившимися рабами. Есть ли среди нас, кто пожертвовал бы своей жизнью для народа? Где наши герои? Чужбина развратила нас, и сердце наше спокойно бьется, когда мы говорим: евреи, родина. Мы стали мелочны, трусливы, равнодушны, наши спины гнутся, будто мы всегда ходили сгорбившись… Дух народа в рабстве понизился. Так уйдем же отсюда! Уйдем для спасения народа, для спасения его духа и всего, что дало и еще даст еврейство… Дорогу народу!..

Все слушали, затаив дыхание, и переживали высокое страдание о потерянной красоте народа.

И страстно хотелось немедленно напрячь все силы, зажечь душу геройством, чтобы совершить спасение народа — духа, который согнулся и грозит упасть.

— Мы пойдем домой, — раздался взволнованный голос Эзры.

— Молчите, — сдавленно крикнул Даниэль, — о, молчите!

— Вы спрашиваете, почему? — продолжала Дина. — Но разве есть мука глубже, когда видишь эту жизнь великого народа, который дал миру столько сердец, столько умов?.. Кругом текут реки, — нам не дают напиться из них. Нам не дают жить, действовать, дышать. Нас душат со всех сторон, и все жестокое, на что способна злая ненависть, падает на нас. Нас гонят, нас запирают, нас бьют… Нас бьют! Вы спрашиваете, почему? Позор тому, кто задает такой вопрос. Позор, стыд…