Но судьба спектакля все равно оказалась несчастливой. Почти сразу же после премьеры тяжело заболел, а вскоре и скончался Ефим Захарович Копелян — уникальный, большой мастер, с которым Георгия Александровича связывали десятилетия работы на этой сцене и человеческая глубокая привязанность. И появлялись в прессе негативные рецензии, которые не могли не огорчать и не раздражать артистов. Радовал только зритель; на спектакль ехали из Москвы и других городов, люди были взволнованы и в какой-то степени огорошены вот такой правдой о войне — беспафосной, горькой, неприкрашенной…
Вскоре после премьеры «Трех мешков сорной пшеницы» всесильный ленинградский вождь Романов вызвал Кирилла Юрьевича Лаврова и почти открытым текстом предложил ему «свергнуть» Георгия Александровича Товстоногова и возглавить театр, разделив власть с Владиславом Игнатьевичем Стржельчиком. В своем предложении Романов упирал на то, что такому прославленному театру совершенно не нужен скрытый диссидент Товстоногов, постановки которого сильно осложняют жизнь Большого драматического. Лавров и Стржельчик, известнейшие артисты и «проверенные» члены партии, будут конечно же вести коллектив по иному пути — они не допустят никаких промахов и отклонений от курса КПСС.
«Именно тогда Лавров объяснил, почему театром должен руководить Товстоногов, а не он в паре со Стржельчиком, — записала в дневнике Дина Шварц. — Это было трудное время… Виноват ли Кирилл, что всем нравится?»
Конечно же нет. Но, может быть, ответ стоит поискать в приведенной выше цитате из книги Эмиля Яснеца о «гуманистическом характере актерской темы Лаврова»? Мы отвыкли сегодня от столь высоких слов, стремясь объяснить все по возможности проще и доступнее, но «гуманизм не просто термин», как сказано было в стихотворении одного из поэтов-участников Великой Отечественной войны. Это — высокое осознание собственной причастности ко всему, что происходит с твоей страной, с твоим театром, с жизнью многих и многих людей. И причастности действенной, не размышляющей. Той самой, которой Кирилл Юрьевич Лавров, если позволительно так высказаться, был пропитан насквозь. Потому и ценил столь высоко возможность высказывания в современной драматургии, в современном материале — и так же, как Георгий Александрович Товстоногов, искал, ждал пьес, в которых жизненные, актуальные проблемы находили бы живой отклик в зрительном зале.
В 1975 году Товстоногов обратился к пьесе Александра Гельмана «Протокол одного заседания». Казалось бы, производственная пьеса, во многом — однодневка, по крайней мере, так судили о ней многие. Но Товстоногова она увлекла, по-настоящему увлекла своей злободневностью, в которой режиссер увидел очень важные и принципиальные для общества моменты: Товстоногов мучительно искал подлинной связи зала со сценой; не контакта между парой-тройкой звезд и горсткой интеллектуалов-ценителей из нескольких первых рядов партера, а мощного отклика.
Не могу удержаться от соблазна привести обширную цитату из Товстоногова на занятиях его режиссерской лаборатории. В споре с одним из участников о производственной драматургии Георгий Александрович спросил: «Вы слышали, как зал принимал „Протокол одного заседания“? Как же можно игнорировать то обстоятельство, что люди выходят из зала взволнованные? Они живут этими проблемами и, когда слышат со сцены честный разговор на затрагивающие их темы, театр становится им интересным. Нельзя проходить мимо этого. И если вы лично не приемлете такую драматургию, значит, вы не живете проблемами, которые волнуют миллионы людей.
Мы не можем предъявить производственной драматургии претензии с позиций эстетики Чехова или Достоевского, надо судить ее по ее законам, а это законы публицистические.
…У Гельмана каждая пьеса драматургически сделана с точностью шахматной партии — он умеет найти неожиданные повороты, до самого последнего мгновения сохраняет свежесть, небанальность ходов. Нужно ценить такое мастерство.
Гельман — публицист. Его волнуют проблемы, о которых он пишет, они жизненные, актуальные, драматург бросает их в зал и находит отклик. Как можно это игнорировать? Театр не может существовать только на глубинных произведениях классики, он обязан затрагивать болевые точки нашей действительности. Это и делает театр живым и подлинно современным».
Кирилл Юрьевич Лавров эту позицию Товстоногова полностью разделял — его гражданское чувство, его общественный темперамент были настроены на ту же волну, и в ролях современного репертуара Лавров искал живого отклика зрительного зала. И — был счастлив и удовлетворен, когда находил…
Юрий Рыбаков писал: «Спектакль, проиграв в изобразительности, в динамике, приобрел редкое свойство — он втягивает героев и зрителей в неторопливые размышления. Вернее сказать, герои, размышляя, втягивают зрителей в этот процесс.
Конечно, режиссера интересует не собственно производственный сюжет, а та нравственная проблематика, которая на этом сюжете возникает, если, конечно, понимать нравственность как активность жизненной позиции, сознательное отношение к общественному долгу… Товстоногов раскрывает в спектакле процесс прихода к истине самой обыкновенной, которая так легко затуманивается, оправдывается, затушевывается в жизни, в обиходе…
Этот спектакль более всего обращен к залу, он царапает и будоражит, задавая свой такой простенький, казалось бы, вопрос».
Пьеса Александра Гельмана обошла множество театров страны, невероятной популярностью пользовался и снятый по ней художественный фильм «Премия», но спектакль Большого драматического театра отнюдь не затерялся в многочисленных интерпретациях — он был самобытным и живым настолько, что в финале его на вопрос: «Кто за предложение Потапова?» — в партере вырастал лес рук, потому что зрители забывали за те несколько часов, что длилось действие, о том, что они находятся в театре…
Кирилл Юрьевич Лавров играл в спектакле секретаря парткома Льва Алексеевича Соломахина — роль немногословную, отнюдь не яркую, построенную, главным образом, на внутренних монологах и на глубоком внимании ко всему, что происходило на сцене. Характерен в этом смысле диалог Соломахина с управляющим строительным трестом Батарцевым.
«Батарцев(сухо).Лев Алексеевич, я хочу понять, что происходит?
Соломахин. В каком смысле?
Батарцев. А в том смысле, что я хотел бы знать, чего ты добиваешься? Ты очень странно и непонятно для меня ведешь сегодня партком. Решил поднять большой шум вокруг этой истории?
Соломахин. А вы бы как хотели?
Батарцев. Я, дорогой мой, всегда хочу одного: чтобы у нас с тобой по любому вопросу было одно мнение, а не два!
Соломахин(сдержанно).У меня окончательного мнения пока еще нет. Я хочу разобраться».
И на протяжении двух часов, которые шел спектакль, мы почти физически ощущали, как этот серьезный, немолодой уже человек пытается не только разобраться в ситуации, но и обосновать собственную точку зрения. И тогда в самом финале его монолог звучал как глубоко осмысленный, выстраданный за эти два часа сценического действия.
Конечно, три с половиной десятилетия, что отделяют нас от пьесы Александра Гельмана и от спектакля Георгия Александровича Товстоногова, не просто не прошли для всех нас даром, а придали совершенно иные оттенки и ситуации, и словам, и пафосу «Протокола одного заседания». Но, если вдуматься, все осталось не просто таким же на государственном уровне, а стало куда более открытым и циничным. Сегодня уже даже не произносятся высокопарные монологи по поводу откровенных подтасовок, обманов и прочего и, может быть, вернись в театр пьеса Александра Гельмана, она могла бы напомнить поколению старшему и поведать поколению молодому о том, на что надеялись и во что все-таки верили тридцать пять лет тому назад; о том, что одним из первых камешков легло в фундамент перестройки и — сгинуло в дымке наступивших времен. Во всяком случае, финальный монолог Соломахина, для которого на протяжении всего спектакля словно собирались силы и эмоции Лаврова, на мой взгляд, и сегодня звучит с неподдельной болью.