Серов вернул ей надежду: оказывается, в сорок девять лет все может возобновиться, ибо вернулась любовь, и тело, пусть немолодое и располневшее, вновь обрело желание, а чувства отнюдь не притупились и требуют все новых наслаждений, еще больше, чем в молодости. Свою юность она утратила и теперь страстно хочет вернуть потерянное. Ее пьянит молодая кровь, что бьется в жилах юного любовника. Как никогда жадно вбирает она радость любви. И не важно, что сама она постарела, — она не говорит об этом. Не из стыдливости, которой у нее никогда не было, а из безразличия. Она не самовлюбленный человек, она — эстет, и ей достаточно, что мечта о бессмертной красоте воплощена в теле юного создания рядом с ней. Ее чувство напоминает горделивую радость художника или матери, любующихся своим творением. Она занимается любовью, как будто создает произведение искусства, словно дает миру ребенка. В этой новой Иокасте [45]сливаются мать и любовница. Своего нового возлюбленного она называет Вита — жизнь.
Действительно, жизнь начинается заново. В своей студии в Ницце, как в начале карьеры, она дает концерты для избранной публики; извиняется перед гостями, что им приходится платить за места в зале. Многие становятся завсегдатаями, а потом и друзьями. Иногда заходит Жан Кокто читать свои стихи, часто с ним приходят Пикассо и молодой актер Марсель Эрран. Вечера заканчиваются посещением кабачков Лазурного Берега. Если нет Серова, которого часто приглашают на концерты в Париже, она возвращается в гостиницу утром в сопровождении какого-нибудь молодого здоровяка — рабочего, шофера или докера, подобранного у стойки бара после гнусных переговоров о цене. Впрочем, не все и не всегда требовали платы. В таких случаях она торжествовала победу и на следующий день хвалилась друзьям: «Он в самом деле хотел меня и ни одного су не потребовал! Когда он уходил, я сунула ему в карман сто франков. Ведь он заслужил, правда?»
Такие случаи повторяются все чаще, становятся постоянным занятием, захватывающим и ненасыщающим, как неустанная, исступленная охота. Ей сопутствуют обманутые надежды, пробуждения с привкусом потерянной любви, с горьким чувством одиночества — цена за минутное удовольствие, а главное — острый страх перед неумолимо уходящим временем. В такие моменты алкоголь и вызванное им временное расслабление позволяют забыть о настоящей опасности, той, что положит конец всему и о которой она вместе с тем мечтает со всей своей бессильной слабостью. Это так легко и так трудно… «Мне бы мужество Сергея», — вздыхает она порой…
Однажды она пригласила Кокто, Пикассо, Мари Лорансен [46], Маргариту Жамуа [47], Уолтера Шоу, Рекса Инграма и кинодеятеля Жана Негулеско. Танцует для них сонату Баха. С тонкой свечой в руке, одетая в простую белую тунику, босиком, с распущенными волосами, она стоит неподвижно и отчужденно, словно слушает музыку только для себя. Затем медленно зажигает одну за другой свечи в двенадцати подсвечниках, расставленных на сцене вокруг нее. «Движется ли она или стоит на месте?» — спрашивают себя зрители. Ноги ее словно не сделали ни шагу, складки туники не шелохнулись, но, подчиняясь ее внутреннему ритму, переместились согласно гармонии. Освещение ее лица меняется постоянно. Волосы создают нимб над головой. Подчиняется ли она музыке или музыка следует за ней? Никто не мог бы сказать.
С последним аккордом она исчезает. Никто не решается сделать жест или произнести слово, чтобы не нарушить магию. Как если бы молчание было единственным возможным ответом на чудо, только что совершившееся.
А через несколько минут слышится шипение грампластинки, за ним раздаются звуки мазурки Шопена. Вновь появляется Айседора. На этот раз на ней туника из розового газа, доходящая до середины бедра, белый цветок приколот к волосам с красноватым отливом. Она делает несколько прыжков вокруг сцены. Эта женщина, только что возродившая благородную простоту античной скульптуры, теперь неистовствует в какой-то вызывающей и гротескной сарабанде. Зрелище жуткое, оскорбляющее — только так можно назвать толстощекое, все в поту, лицо, бесформенные, грузные ноги, с трудом отрывающиеся от пола, толстые руки, болтающиеся груди, позы, напоминающие вульгарную пародию на цирк. Друзьям невыносимо слушать ее хриплое дыхание, вызванное физическими усилиями. Наконец, к великому их облегчению, музыка замолкает. Сделав последний прыжок, она замирает, слегка покачиваясь и улыбаясь, протягивает руки к присутствующим, а пластинка продолжает крутиться, слышится поскрипывание иглы.
Айседора исчезает, чтобы переодеться, а зрители молча продолжают сидеть, боясь взглянуть друг на друга, нарушить тишину, полную смущения, стыда, чувства вины, словно они только что были соучастниками какого-то преступления. Жан Кокто первым нарушил молчание. Своим высоким голосом он заявил:
— Она подсказала нам ответ. Айседора убила уродство!
Это было точное слово поэта, единственного, посмевшего заглянуть за пределы патетики и прославить высшее мужество этой женщины, гордый вызов, заключенный в ее танце. Смело выставив напоказ собственное увядание, она тем самым убила уродство и прославила правду тела.
— Понимаешь, — объяснял Кокто обескураженному Пикассо, отведя его в сторону, — Айседора не отступает, прищурив глаз, как делает художник перед моделью. Главное для нее — жить полной жизнью, со всей ее красотой и уродством, хватать жизнь за шиворот, быть с ней лицом к лицу, смело глядеть в глаза. Это школа Родена, старик. Айседора — это Роден. Ее не путает, что платье соскальзывает и открывает некрасивые трясущиеся формы, а пот льет ручьем. Все это остается где-то за скобками, исчезает перед порывом.
После представления все усаживаются в машины и мчатся в Марсель есть ночное блюдо — луковый суп у Бассо. Кокто и Шоу восхищаются молодыми моряками, гуляющими в порту и сидящими в барах. Не успели гости сделать заказ, как Шоу приглашает за их стол одного из красавчиков. Вспыхивает ссора между Айседорой и Кокто: кому достанется этот лакомый кусочек?
— Милый мой Жанчик, — сюсюкает Айседора, подражая ребенку, которого лишают лакомства, — у вас уже был такой прошлой ночью. Оставьте мне этого… Умоляю…
И, обращаясь к остальным:
— Ну объясните ему, что так нечестно. Будьте нашими судьями. Сегодня моя очередь.
Все хором решают:
— Это верно, Жан, она права. Сегодня ее очередь. Обиженным тоном Кокто отвечает:
— Ладно… пусть забирает. Но это в последний раз.
Во время своих частых наездов в Париж Айседора живет с Серовым в меблированной квартире из двух комнат в районе улицы Муфтар, в современном доме, чистеньком, хотя и без роскоши. Вот там-то 1 мая 1927 года и застала ее Мэри Дести, вернувшаяся из Штатов. Она с трудом узнает свою подругу в этой стареющей располневшей женщине с опухшим лицом. Посреди комнаты — круглый стол с остатками еды и полупустой бутылкой коньяка. Это так непохоже на образ жизни, какой вела Айседора, когда Мэри рассталась с ней несколько лет назад, что ей трудно скрыть удивление. Айседора догадалась, нежно ее обняла, усадила на канапе и села рядом. Взяв подругу за руку, сказала:
— Мэри, вы приехали вовремя. Еще один день, и, боюсь, было бы поздно. Много месяцев я думала о вас. Говорила себе: «Если бы Мэри была здесь, она нашла бы способ…»
— Что думаете делать теперь?
— Сама не знаю. Сейчас пишу мемуары. За них мне выплатили крупный аванс… К сожалению, от него ничего не осталось. Я провела месяц в «Негреско», а когда уезжала, мне не хватило денег, даже чтобы расплатиться за гостиницу. Осталась им должна еще восемь тысяч франков, поэтому они оставили себе под залог мои чемоданы и автомобиль. Хорошо еще, администратор гостиницы дал мне в долг на билет до Парижа.
— Вы все та же чудесная стрекоза! Опять без денег, в долгу как в шелку, живете сегодняшним днем.