— Идите сюда! — пригласил Околов своих спутников, стоя в коридоре у окна, когда вагон загремел среди пролетов моста через Буг. — Вот он, Брест-Литовск, позор России! Здесь в восемнадцатом году был подписан мир Совдепии с Германией, Австро-Венгрией, Турцией и Болгарией, по которому аннексировалась Польша, Прибалтика, часть Белоруссии и Закавказья и взималась контрибуция в шесть миллиардов марок.
— Мирный договор через девять месяцев был аннулирован! — будто невзначай произнес Денисенко, глядя на поросшие кустарником и травой земляные валы, на развалины фортов и казарм, на обводные каналы, где, освещенные весенним солнцем, поблескивали золотом высокие, кое-где изувеченные тополя, а плакучие ивы, низко склоняясь над тихой водой, то ли дремали, то ли прислушивались к ее тихому журчанию.
У соседнего окна тихо разговаривали два немца, и одному и другому было за сорок. Денисенко прислушался.
— Вот тут, на Западном острове, — бубнил стоявший вполоборота к окну высокий и крепкий, судя по говору, баварец, — в ночь на двадцать второе июня после сумасшедшего артиллерийского и минометного обстрела мы окружили подавляющими силами нашей славной сорок пятой дивизии пограничные отряды, проникли по мосту у Тереспольских ворот в цитадель, вон видишь развалины на возвышенности, это раньше была церковь. — И немец, указав пальцем в сторону разрушенной кирпичной церкви, продолжал: — Мы думали, что сопротивление подавлено и русскими владеет паника. Так наша дивизия брала Варшаву, так мы занимали Париж! А тут… все иначе. Кругом было тихо, никто не стрелял. Закрепившись в цитадели, наши автоматчики двинулись к восточной оконечности острова, чтобы овладеть полностью всем Центральным островом крепости. Идем, строчим из автоматов по окнам, так, на всякий случай, проходим мимо обнесенного бетонной оградой здания и вдруг слышим протяжный, наводящий жуть подземный гул, и тут же распахиваются ворота и с яростными криками «ура!» в середину нашего подразделения врезываются со штыками наперевес русские! Это было так неожиданно и страшно, что мы кинулись бежать: головная часть на восток, а хвост на запад… — Гитлеровец сунул в карман руку, не торопясь достал портсигар и, раскрыв его, с убежденностью произнес: — Тут я и понял, что такое русские. О, это страшный народ… Он не хочет знать правил войны. О, о!…
— Брось, Фридрих, мы уже разделались с ними! Если они разбегаются от нас, то потом им уже в кулак не собраться. Как вы с ними справились в крепости?
— Половина нашего отряда пустилась бежать к берегу речки, которая раздваивается, образуя остров, и называется Мухавец. Нас преследовали, прижали к берегу. Мы пытались спасаться вплавь: нас убивали, кто оставался на берегу, тех тоже убивали. Я спасся чудом, притворившись мертвым и пролежав весь день, только на следующую ночь проплыл под водой к восточному валу. А в крепости русские, как сумасшедшие, сопротивлялись отчаянно, бессмысленно еще двадцать девять дней. Сколько там наших солдат полегло! Они не хотят знать правил войны!
«Да, вот оно, наше первое "Бородино"! Наша непреклонная воля, презрение к смерти. Солдаты идут в штыки на автоматы, с бутылкой горючей смеси на танк…» — И Денисенко еще долго стоял, прислушиваясь к беседе немецких офицеров, глядя на пожарища, разбитые вокзалы, искореженные железнодорожные пути, лачуги с соломенными кровлями, заросшие кустарником овраги.
У мостов сереют, будто покрытые паршой, минные поля, кое-где поросшие колючим чернобылом. По всему видно, что и люди здесь живут суровые, колючие.
…Светит осеннее солнце. В его белесом свете чудится жуткий отблеск смерти. Поезд катит из долины в долину, мимо исчерченных тенями берез и елей, унылых пепельно-серых полей, прямо на север. Справа время от времени поблескивает река. Здесь Днепр неширок.
Паровоз часто притормаживает, словно никуда не спешит. У переездов и мостиков, вдоль полотна, сереет паутина проволочных заграждений, кое-где стоят бункеры, из их амбразур поблескивает вороненая сталь. Разгуливают с автоматами хмурые охранники в серо-зеленых шинелях, поглядывая на проходящий поезд.
В Орше стояли долго. Мимо мчатся составы с танками, машинами, длинноствольными пушками, солдатами. Наконец поезд трогается без сигнала, будто выкрадывается, и постепенно набирает скорость. И вдруг снова останавливается. Паровоз, жалобно плачет, его надрывный гудок разносится широким веером причитаний по долине и прячется где-то за холмами.
Напротив стоят теплушки. Мордастые стражи отодвигают двери в ожидании приближающейся колонны людей. Она ползет серой, безликой лентой, мужчины в ватниках, в стоптанных кирзовых сапогах, истрепанных дерюгах, женщины в пальтишках, закутанные в платки, идут, едва переступая ногами, будто вытаскивают их из грязи. В их глазах тоска, слезы и злоба. Стражи встречают их возгласами, похожими на лай: «Лос, лос!» — и заталкивают в вагоны.
«Собственные выкрики и ругань разжигают ненависть в них самих, это глубоко продуманная, испытанная система со своими запевалами и дирижерами», — думает Денисенко, поглядывая на Околова и Гункина, и цедит:
— Их глаза как ножи.
— Во время войны законы безмолвствуют, — строго произнес Околов. — Это все пособники партизан. Придется ко всему привыкать.
Николай Гункин, вытянув длинные ноги, уныло уставился в сторону. Мягкие губы его плотно сжаты. За очками не видно глаз. Михаил Ольгский углубился в книгу.
Поезд дернулся, застучали буфера. Видимо, машинист, глядя на все это, срывает злость на паровозе или на пассажирах. И снова мелькают причудливые очертания холмов, вытягивающихся в целые гряды, и столь же причудливые озерные котловины, переходящие в заболоченные полевые и лесные равнины. Та же глушь и безлюдье.
В Витебск прибыли 2 ноября. На вокзале группа разделилась. Околов не терпящим возражения тоном сказал:
— Ты, Миша, и вы, Николай Федорович, отправляйтесь на Большую Революционную сорок четыре. Спросите Кабанова Георгия Родионовича. Скажите, от меня. Пароля не надо. Это тот, что бежал из черновицкого ДПЗ. А мы, — он обратился к Алексею Денисенко, — пойдем на Марковщину. Встретимся вечером на Ветеринарной.
Они разошлись у трамвайной остановки. Глядя вслед шагавшему, как журавль, Гункину, Денисенко бросил:
— Вялый он, Николай, какой-то.
— Ничего, Гункин будет у нас связным. И ты ему поможешь. Мы ведь с Ольгским дня через два-три едем дальше, в Смоленск, — объяснил Околов.
— Мы вдвоем, что ли, останемся? — удивился Денисенко.
— Нет, почему же. Скоро сюда приедет Брандт. Знаешь, он был во Львове по особому заданию. Потом познакомился с Кабановым, нашим резидентом в Витебске, и с моей сестрой, Ксенией. Она капризная, но надо ее заставить работать с нами, — в этих его последних словах звучала досада.
Подошел трамвай. Они уселись на свободные места.
— Ты здесь родился? — спросил Денисенко у Околова.
— Нет, родился я в Воронеже, но детство провел в Витебске. И моя мать живет сейчас здесь, двоюродные братья тоже. Боюсь я сразу к старухе заходить. Надо ее подготовить. Думал, она умерла. Похоронил ее в своем сердце и вдруг окольным путем получаю от нее весточку. Наврали мне… — И снисходительно и даже со злорадством добавил: — Давно я ждал своего часа. Немцы дошли до Москвы и Петрограда! — Околов отвернулся и долго смотрел на проплывавшие мимо пожарища, дома, кое-где разрушенные, кое-где с зияющими чернотой оконных проемов, кое-где обожженные огнем, потом, окинув холодным взглядом сидящего напротив человека, с виду рабочего, обратился:
— А вам, господин, не приходит в голову, что во всем этом, — он указал на разрушенные дома, — виноваты вы сами? Все было б по-другому, не допусти вы к власти большевиков! А вы их терпели!
— Техникой немец берет, внезапностью! Силы накопил агромадные, вот и прет, — сердито проговорил мужчина. — Не бойсь, выдохнется! Война теперича совсем другая. — И, наклонившись, вполголоса пропел: — Идет война народная… Озверел немец, на весь народ намахнулся… Погодь, еще свое получит…