Изменить стиль страницы

18 февраля Андреев снова оказался в больничном корпусе, причем вместе с ухаживавшим за ним Рахимом. "Друг ухаживает за мной, как нянька. Он и сам, бедненький, совсем болен — сердце, ревматизм и общее истощение, но его отношение и забота тем трогательнее.<…>Двигаюсь очень мало, гуляю совсем редко (к великому сожалению). Принимаю всякие снадобья. Голова, однако, совершенно ясная, и занятий я не оставляю, хотя теперь их пришлось замедлить. Главное — не могу подолгу сидеть за столом. Вот и это письмо будет писаться из-за этого дня 3" [534].

В марте жена написала о смерти Добровой, умершей 9 февраля от рака в лагерной больнице. Рядом с ней последние две недели провел муж.

"Вышло так, что узнав о самом факте смерти Шуры, я 4 дня томился, не зная ничего о сопутствовавших ей обстоятельствах. Это было нелегко. Но я как-то внутренне был подготовлен и почти ждал подобного известия. Слава Богу, что Биша был рядом и что он находится именно в таком состоянии. Писем от него<…>я не получал и сомневаюсь, что получу. Поэтому — особое спасибо тебе за посредничество. Сейчас мне не хотелось бы касаться всех мучительных узлов прошлого…" [535], — отвечал жене Андреев, хотевший удостовериться, что ни у Коваленского, ни у сестры по отношению к нему не осталось "никакого злого чувства".

Письма Коваленского, описывавшего болезнь и смерть любимой Каиньки, как он ее называл, с рвущими душу подробностями, с знаменательным, выраженным теми же словами, определением выпавших испытаний — "развязывание узлов", Андреев получил позже. У постели умирающей жены, еще надеясь на чудо, Коваленский писал: "Не знаю, увидимся ли мы с Вами, вероятно — нет. Но я заверяю Вас самым определенным образом, что чувство, которое, естественно было у меня в начале к Вам, — давно отошло.

<…>Сам я много поработал за эти годы в бухгалтерии и техчасти, очень много читал — была под рукой основательная философская библиотека. Но сейчас уже полтора года лежу в стационаре — несколько расшалился спонделит и постепенно развилась сильнейшая гипертония.

<…>Полтора года назад у нас было свидание: уже и тогда я понял, какой огромный путь пройден ей, особенно это усилилось за последний год — это был полный отказ от себя и полное всепрощение" [536].

Одна из солагерниц вспоминала, как познакомилась с Добровой, восхитившей ее аристократической походкой: "…Я увидела женщину, идущую по нашему лагерному тротуару. Вернее, она не шла, а плыла, выставляя прямую ногу на носок, незаметно плавно перенося все тело…" Как-то Александра Филипповна прочла блоковское:

Ночь, улица, фонарь, аптека,
Бессмысленный и тусклый свет.
Живи еще хоть четверть века —
Все будет так. Исхода нет…

На восхищение слушательницы: "Изумительно", она произнесла "Не изумительно, а ужасно…" [537]Четвертью века исчислялся ее лагерный срок, исхода она не видела. Блок сказал обо всем в ее жизни.

"…Я совершенно уверен, — писал Андрееву Коваленский, — что, кроме тепла, у нее не осталось к Вам другого чувства. Во всем случившемся она видела именно развязывание узлов, завязанных нами самими и ей в том числе — но как и почему, я говорить сейчас, конечно, не в состоянии…" Для Коваленского жена была буквально воплощенным идеалом. В одну из ночей у ее постели он услышал потрясший его молитвенный вздох "Господи, хоть бы еще немножечко… немножечко, но не как я хочу, а как Ты"… "Ну что же Вам сказать еще? — писал он в исповедально — трагическом письме. Его Коваленский просил не показывать никогда и никому — "в нем вылилось слишком много личного". — Да, я видел то, что дается немногим. И под этим Светом меркнет все без исключения. Я не понимаю и, вероятно, никогда не пойму, почему именно мне, такому, как я был и есть, дан был такой неоценимый дар? И пока я пыжился что-то понять, читал, изучал, сочинял схемы, кропал стихи и прозу — она шла и шла по единственно прямой, кратчайшей дороге. И пришла туда, куда я не доползу без ее помощи и через 1000 лет. Но я знаю, я чувствую, что эта помощь есть…" [538]

Все, что писал Александр Викторович, — о нем, и о сестре Андреев не переставал думать все эти почти девять лет, — отзывалось тяжестью вины перед ними. А он, что бы его ни оправдывало, всегда о ней помнил.

Сраженный смертью жены, Коваленский подал заявление в Зубово — Полянский дом инвалидов. Туда же определялся его свояк Добров. Дом, находившийся под присмотром МВД, сделался пристанищем больных и престарелых освобождающихся зеков Дубровлага, кому возвращаться оказалось некуда.

9. Лето 56–го

Новое заявление на имя Булганина Андреев отправил в начале апреля, требуя переследствия. В феврале прошел XX съезд КПСС со знаменитым докладом Хрущева, с постановлением о "культе личности". Новая волна ожидания прокатилась по лагерям и тюрьмам, а потом из "страдалищ", как они названы в "Розе Мира", стали выпускать тысячами. Пересмотр "дела" самого Даниила Андреева пока не двигался, но в судьбе однодельцев шли перемены. Прежде всего, вы пускали тяжело или безнадежно больных, их актировали. Так в 1954–м актировали Добровольского. Перед самой смертью актировали жену Коваленского, его самого, как инвалида, "страдающего неизлечимым недугом" освободили 24 января 56–го, затем Александра Доброва и его жену. Следом выпустили Ирину Арманд, Кемница, Ивановского, в мае Татьяну Волкову. На свободу выходили измученные, больные, постаревшие.

2 апреля на свидание вновь приезжала Юлия Гавриловна. На этот раз она привезла передачи от его друзей, и было радостно думать, что их отношение осталось прежним. Это вселяло бодрость. А бодрости ему не хватало. Первые полгода после инфаркта, казалось, что обошлось. Потом началось ухудшение, лишь иногда дававшее передышки. "Теперь в плохие дни (правильнее — недели) я принужден лежать, почти не вставая, — признавался он жене. — В хорошие — двигаться немного, причем подъем по лестницам и тогда остается для меня затруднительным, всякое поднятие тяжестей или физическое усилие — невозможным, а малейшее волнение вызывает перебои, боли и заставляет ложиться в постель с грелками спереди и сзади (наглотавшись, кроме того, нитроглицерина и пр.)". Требовалось хотя бы спокойствие. Но его волновали и письма, и газеты — политические сдвиги, схватки в верхах прочитывались за казенными сообщениями, угадывались в меняющемся тоне. В мае в тюремном дворе установили громогласные репродукторы — тоже веяние оттепельного времени. Радио, лишавшее тишины и сосредоточенности, включавшееся в 6 утра и гремевшее до 12 ночи, стало пыткой. Он пробовал затыкать уши ватой и хлебными катышками. "Умирать я, дитя мое, не собираюсь, — утешал жену. — (Хотя и стараюсь быть к этому готовым). Возможно, что в условиях идеальной безмятежности (не в городе) удалось бы проскрипеть еще несколько лет. Мне чрезвычайно улыбался бы инв<алидный>дом…"

Спасает его, считал Андреев, босикомохождение: "если я стану обуваться — я умру". "Босикомохождение — основной источник тех сил, благодаря которым я еще существую. Многим это покажется психозом — и пусть; я-то знаю то, что знаю" [539]. В Страстную неделю, начавшуюся 1 мая, он попытался бросить курить и какое-то время сдерживался, курил меньше — "5–6 сигарет в день (вместо 20–25)" [540].

вернуться

534

Там же.

вернуться

535

Письмо А. А. Андреевой 29 марта — 3 апреля 1956.

вернуться

536

Письмо Д. Л Андрееву 2, 3 февраля 1956 // Архив А. А. Андреевой.

вернуться

537

См.: Носова О. П. В объятиях удава: Воспоминания узницы ГУЛАГа. СПб.: Изд — во СПбГТУ, 2001. С. 128–129.

вернуться

538

Письмо Д. Л Андрееву 18 февраля 1956 // Архив А. А. Андреевой.

вернуться

539

Письмо А. А. Андреевой 29 апреля — 3 мая 1956.

вернуться

540

Письмо А. А. Андреевой 30 июля — 2 августа 1956.