Изменить стиль страницы

Часто Андреев спорил с Раковым, особенно на исторические темы. Конек Ракова — история военной формы в России (перед арестом он успел издать "Очерк — путеводитель по выставке "Русская военная форма""). Она стала темой его рассказов — лекций в "академической" камере. Но не только она. Блестящая эрудиция Ракова была широкой — от античности до трудов отцов церкви, от статей Константина Леонтьева до истории русского флота.

Вестник, или Жизнь Даниила Андеева: биографическая повесть в двенадцати частях i_080.jpg

В. В. Парин

В тогда же написанном Раковым литературоведческом эссе "Судьба Онегина" истина выясняется, как в платоновских диалогах, в спорах. Четверо больных (понятно, заключенных) в одной палате (камере) несколько вечеров обсуждают X главу "Евгения Онегина": "У нас сложилась традиция открывать собеседования за ужином".

Трое спорящих узнаются безошибочно, это — Андреев, Парин и сам автор. Андреев в тексте назван Никитой Ивановичем. "Никита Иванович, — сообщает Павел Павлович, персонаж представляющий автора, — мой большой друг, редкий писательский и поэтический талант которого был известен и признан только обитателями нашей палаты, он ничего не успел напечатать". Парин назван Петром Николаевичем, о нем говорится — "ученый физиолог, казавшийся старше своих пятидесяти лет благодаря окладистой серебряной бороде, похожей на бороду адмирала Макарова…" Кто такой четвертый собеседник — Федор Алексеевич, названный специалистом по истории русской литературы, определенно сказать трудно. Но вероятнее всего, это Борис Леонтьевич Сучков, профессиональный литературовед, правда, больше чем русской литературой, занимавшийся зарубежной — немецкой и французской. В тюрьму, перед арестом работавший на идеологическом посту директора Издательства иностранной литературы, он попал как американский шпион. Как шпионка сидела в лагере его жена, актриса. Но Сучков и в камере отстаивал идейные позиции советского литературоведения. Замечание Ракова, что "Федор Алексеевич Пруста не любил за "бергсонианство", "архиснобизм", "аполитичность", "бесконечное копание в себе"", наверное, не случайно, позднее Сучков писал и о Прусте. Хотя Прустом увлекался и сам Раков. Тюремные беседы и споры о Пушкине, конечно, не придуманы. Их отзвуки попали на страницы "Розы Мира", посвященные Пушкину.

После тюрьмы называвший Льва Львовича Левушкой, Андреев не случайно испытывал к нему дружеские чувства. Их многое сближало. Почти ровесники (Раков был на два года постарше), оба они помнили счастливое предреволюционное детство, оба росли без отцов, среди любящих женщин, оба говорили на языке одного круга и одной культуры — Серебряного века… А различия — успешная советская деловитость Льва Львовича и практическая беспомощность Даниила Леонидовича — в сведшей их камере не имели значения… Ну а единомышленники — мистики, вообще, могли встретится лишь в трансфизических странствиях. По крайней мере, именно Ракову Даниил Андреев с особенным чувством читал "Ленинградский Апокалипсис". Что происходило в осажденном Ленинграде, Раков знал не только как очевидец, участник прорыва блокады, но и как историк. Да и мало кто даже в их "академической" камере мог оценить эпическую мощь "русских октав" поэмы так, как давний приятель Михаила Кузмина.

Слушавшего их споры "простого паренька" Петра Курочкина "старшие товарищи интеллигенты учили началам наук". Курочкина привела в централ собственная страшная история. Попав по уголовной статье в лагерь, он не выдержал издевательств нарядчика, зарубил его топором и с новым сроком, как особо опасный преступник, попал в централ. Андреев относился к Курочкину с товарищеским вниманием, и тот к нему привязался.

Другой сокамерник — Владимир Александрович Александров, искусствовед и художник. Андреев называл Александрова типом из Достоевского "со всеми его плюсами и минусами". В свою очередь тот, вскоре после их знакомства в 50–м году, говорил о сумасшедствии Андреева "искренне и с соболезнованием", как с грустной иронией замечал объявленный сумасшедшим.

И с неизменной приязнью, вообще любивший деятельных и сильных людей — себя он таковым не считал — Андреев относился к Го — гиберидзе. С ним он сидел в одно время с Шульгиным, в камере 3–го корпуса.

Впрочем, тот вызывал симпатию у всех, восхищал грузинской жизнерадостностью, честностью. Арестованный в 1942 году, Симон Леванович Гогиберидзе, прямой и открытый, в тюрьме не скрывал ни своего "дела", ни взглядов. "Высокий, широкоплечий, со жгучими карими глазами", красивый "даже с остриженной головой, в наряде арестанта" [457], — вспоминал оказавшийся в 47–м на соседней койке сокамерник. В юности став социал — демократом, в 21–м году Гогиберидзе воевал за Грузинскую республику, в 24–м участвовал в восстании за независимость и затем оказался в эмиграции, в Париже. В 40–м году по поручению Ноя Жордании, бывшего главы независимого грузинского правительства, из Турции Гогиберидзе нелегально перебрался на родину, чтобы узнать о подпольных организациях социал — демократов, но никаких организаций не нашел. Через два месяца после благополучного ухода за границу органы арестовали его мать: за недонесение… Рассказывают, позже, следователь по фамилии Рухадзе, арестовавший мать Гогиберидзе, оказался в той же Владимирской тюрьме… В 42–м Жордания послал Симона Гогиберидзе в Грузию для противодействия попыткам абвера вызвать там восстание, сказав, что сейчас не время бороться с большевиками… Его арестовали, и не расстреляли лишь потому, что следствие установило: Гогиберидзе вел подпольную агитацию за Советскую власть.

Политическим — социал — демократическим — идеалам своей юности Гогиберидзе оставался неколебимо предан. "От общения с ним делалось светлее" [458], — вспоминал Револьт Пименов, сидевший с ним в шестидесятых.

Другой сокамерник Андреева — Исаак Маркович Вольфин. Арестованный в 46–м и обвиненный в связях с иностранцами вместе с другими преподавателями ВИИКА, где преподавал шведский язык, он свои 25 лет получил за шпионаж. Пред войной Вольфин работал в Швеции, под началом Коллонтай, на которую у него пытались выбить показания; потом, в 43–м, после заявлений с просьбой отправить на фронт, попал в морские части. Андреев так описывал Вольфина в письме жене: "…Это — человек другого круга, с которым мы с тобой сталкивались очень мало. Он моряк, очень много колесил по морям и портам, большой любитель swing’a, обожает и просто живет музыкой, но внешне грубоват, любит рискованные остроты; а душа у него сильно изранена, и человеческое отношение он ценит до болезненности высоко. А наряду со всем этим — много еще неизжитого юношеского (хоть ему 44) легкомыслия и, по — моему, некоторого авантюризма (не в дурном смысле)" [459].

Зея Рахим (или Зея Абдул — Хаким — Кирим — Оглы) — самая таинственная личность из сокамерников Андреева. Арабист и японист, он попал в заключение как японский шпион в 46–м году. По происхождению, по его словам, египтянин, выросший в мусульманской семье. Оказавшись с Андреевым в одной камере, Зея с ним сдружился, относясь с восточной предупредительностью и почтительностью, как младший к старшему, — ему было тогда около тридцати, оказывал всяческие услуги. Начитанный, эрудированный в самых разных областях — от истории Востока до современной физики, умевший уважительно и сочувственно слушать, он не мог не привязать к себе. Парин и Александров очарованности Зеей не разделяли, и не только они. Но Андреева убедить не могли. Он считал "абсурдной версией" предположение Александрова, что Зея — стукач.

вернуться

457

Газарян С. Это не должно повториться //Литературная Армения. 1988. № 8. С. 45.

вернуться

458

Волин О. [Пименов Р. И.] С бериевцами во Владимирской тюрьме // Минувшее: Исторический альманах. М.: Феникс, 1992. С. 363.

вернуться

459

Письмо А. А. Андреевой 2 декабря 1956.