Изменить стиль страницы

Видимо, это и означало «сделать предложение в независимом тоне и безо всякого унижения».

«Русский вестник» был пятым по счету изданием, которому летом 1865 года Достоевский предлагал напечатать свое сочинение; Катков был десятым по счету литератором, к которому Достоевский обратился за помощью персонально. Деньги из Москвы пришли в Висбаден через две недели (Катков «думал» не более трех дней): опасаясь высокомерного отказа, Достоевский не мог и предполагать, что редактор «Русского вестника» надолго станет для него единственной финансовой опорой и издаст «в кредит» три его «звездных» романа. Но он не предполагал также, что опасные черты характера его будущего издателя, никак не угрожая регулярности авансовых выплат, рано или поздно дадут себя знать иначе: «самолюбивый, тщеславный и мстительный» Катков, как окажется позднее, действительно припомнит то прошлое, о котором в письме к Врангелю Достоевский высказался так легкомысленно и вскользь: «…в продолжение издания «Времени» были между обоими журналами потасовки».

III

«Потасовка »имела место в 1861 году, в благополучнейшее для Достоевского время, и касалась (если опустить подробности) такой «отвлеченной» для литературных журналов темы, как сочинение Пушкина «Египетские ночи». Полемическим поводом к журнальной драке послужило публичное чтение на благотворительном вечере в Перми пушкинской импровизации, выполненное чтицей (ею была местная статская советница Е. А. Толмачева) столь темпераментно, что в газете «Век», узнавшей о вечере из «С. — Петербургских ведомостей», она была представлена как новоявленная Клеопатра. В числе других литераторов, пытавшихся защитить честь отважной чтицы, оказался и Достоевский, за что был немедленно пристыжен «Русским вестником» и представлен «эманципатором с грязными руками» [129] , бульварным волокитой, мечущим бисер перед доступной женщиной. Тут‑то и началась «потасовка»: в пространной статье «Ответ „Русскому вестнику”» Достоевский сполна высказался и относительно полемических приемов, используемых оппонентами, и по сути самой полемики.

Клевета, глумление, грубые насмешки как средство борьбы с любой идеей, утверждал критик «Времени», слишком хорошо известны, а способ оплевания, осмеяния и даже заушения удобен и выгоден. «Тотчас же можно собрать толпу, которая, окружив преступника, будет высовывать ему язык, плясать перед ним на одной ножке, показывать ему шиши и кричать: «У — у! эманципатор! эманципатор! смотрите, эманципатор идет! хочет понравиться дамскому полу; ишь, пачулей надушился, обольститель, ловлас, эманципатор!» Вот к этому‑то самому торному и удобному способу прибегнул относительно нас и «Русский вестник», провозгласив и нас эманципаторами, чтоб сразу одним ударом оглушить нас и представить нас всем благомыслящим людям в самом худшем и неблагородном виде».

Неужели «Русскому вестнику» кажется, спрашивал Достоевский, что читать романы Дюма и смотреть французские водевили, где так много «сального, цинически — обнаженного, грубо извращенного», менее опасно, чем читать или слушать со сцены пушкинскую импровизацию, коль скоро журнал беспокоится о нравственном просвещении читателя? Неужели и Пушкина следует опасаться только потому, что «Египетские ночи», по мнению «Русского вестника», «только намек, мотив, фрагмент»? («Надобно слишком много условий, чтобы, кроме прелести стихов и очарования образов, уловить в этой пиесе намеки ее внутреннего смысла,который раскрылся бы в ней для всех доступно, если б художник совершил свое произведение вполне, — утверждалось в катковском журнале. — …Этот демонский культ, требующий драгоценнейших человеческих жертв, эта царица, поникшая головою над чашей, под обаянием охватившей ее силы, Клеопатра, призывающая подземных богов в свидетели своей клятвы, — всё это, облеченное в плоть и кровь чарующих подробностей, могло бы бытьоткровением далекого и мрачного мира, и тогда идея целого управляла бы и смягчила бы всё, что теперь выступает слишком рельефно…» [130])

Как ни убеждал Достоевский своего оппонента из «Русского вестника», что на неразвитое, порочное сердце даже статуя Венеры произведет только сладострастное, «клубничное» впечатление и что нужно быть «высоко очищенным нравственно, чтобы смотреть на эту божественную красоту не смущаясь», тот был непреклонен. «Но разве Венера Медицейская или Вене — ра Милосская, — писал Катков, — представляют собою те выражения страстности, которые звучат в словах Клеопатры? Разве эти олимпийские типы не представляют собою самых целомудренных образов, проникнутых тем чистым изяществом, которые составляют живую душу приличия? Не являются ли эти образы сами олицетворением этой тонкой стыдливости, этой чарующей тайны? Разве резец не только Фидия и Праксителя, но даже ваятелей эпох упадка доходил когда — ни- будь до последних выражений страстности

«Уж не приравниваете ли вы «Египетские ночи» к сочинениям маркиза де Сада?» — иронизировал Достоевский: он во что бы то ни стало хотеть доказать, что это последнее выражение страстности, которого как чумы боится оппонент, действительно может быть соблазнительно только для «знатоков и ходоков по клубничной части», при чистом же взгляде на чудовищное извращение природы человеческой производит «вовсе не клубничное, а потрясающее впечатление».

«Потасовка» между двумя журналами, двумя редакторами, двумя литераторами, двумя сорокалетними мужчинами, наконец (Катков был старше Достоевского всего тремя годами), неожиданно сосредоточилась на узком и весьма спорном участке литературы, который был обозначен «Русским вестником» как целомудрие в изображении страсти и ее «последних мгновений». По убеждению Каткова, статьи Достоевского в защиту «Египетских ночей» доказывали, что редактор «Времени» такого целомудрия лишен и готов следовать опасным путем пушкинского «фрагмента», нарушающего нормы приличий и естественной стыдливости. Достоевский доказывал, что, пройдя через огонь вдохновения и художественную мысль поэта, любая страстная сцена, даже с выражениями «последних мгновений», суть искусство, образ преображенной действительности; «это тайна искусства, и о ней знает всякий художник».

Но Катков — как не художник — знать об этом не мог. В прозрачном намеке Достоевского и содержалось, быть может, самое неприятное. И если спустя десять лет редактор «Русского вестника», печатающий роман Достоевского, действительно вспомнил старый спор и мстительно забраковал в сочинении бывшего оппонента «нецеломудренные фрагменты», то только потому, что тогда, в «потасовке», он ничего не смог противопоставить тайне искусства. Ведь никто так хорошо, как Катков, не помнил, что интерпретация «Египетских ночей», в пылу полемики вырвавшаяся из‑под пера Достоевского и затерявшаяся в давно почившем «Времени», сама по себе явилась «фрагментом» чисто художественного воображения, способным произвести «не клубничное, а потрясающее впечатление». Достоевский все еще спорил, все еще «помогал» Пушкину, реабилитируя его импровизацию, но незаметно для самого себя начинал вслед за ним импровизировать и сам. Опытный редактор, Катков вряд ли мог забыть вдохновенный монолог Достоевского на темы культа Клеопатры. Тем более что под пером сочинителя античная тема как‑то странно и резко приблизилась к злобе дня.

Достоевский писал об обществе, «под которым уже давно пошатнулись его основания»: «Уже утрачена всякая вера; надежда кажется одним бесполезным обманом; мысль тускнеет и исчезает: божественный огонь оставил ее; общество совратилось и в холодном отчаянии предчувствует перед собой бездну и готово в нее обрушиться. Жизнь задыхается без цели. В будущем нет ничего; надо требовать всего у настоящего, надо наполнить жизнь одним насущным. Всё уходит в тело, всё бросается в телесный разврат, и, чтоб пополнить недостающие высшие духовные впечатления, раздражает свои нервы, свое тело всем, что только способно возбудить чувствительность. Самые чудовищные уклонения, самые ненормальные явления становятся мало — помалу обыкновенными. Даже чувство самосохранения исчезает».

вернуться

129

См.: Русский вестник. 1861. № 3. С. 25.

вернуться

130

Русский вестник. 1861. № 3. С. 17–18.