Изменить стиль страницы

После звездного начала его положение в литературе вновь оказывалось двусмысленным и ненадежным: как у всякого поденщика, работы было по горло; долги опутывали по рукам и ногам; мелкие чиновники — сумасшедшие, нищие, жалкие его герои — набили оскомину; странная, тревожная, лихорадочная «Хозяйка» была признана «нашими» мерзостью и ходульной ерундой.

На каких дорогах нужно было ему искать себя? «Вот уже третий год литературного моего поприща я как в чаду. Не вижу жизни, некогда опомниться; наука уходит за невременьем. Хочется установиться. Сделали они мне известность сомнительную, и я не знаю, до которых пор пойдет этот ад».

Ему казалось, что «друзья — современники» решительно стараются похоронить его и что он сам завел процесс со всей современной литературой. Он как мог успокаивал себя, находя даже и преимущества в положении низвергнутой знаменитости, — «разложение моей славы в журналах доставляет мне более выгоды, чем невыгоды».

Между тем действительно ругательных рецензий в печати разного толка было великое множество. Наслушавшись гимнов и дифирамбов в свою честь, он наталкивался теперь только на брань и разносы: «Бесцветно, однообразно, скучно, бесконечно растянуто, смертельно утомительно. Многословно, тяжело, плохо, слабо. Грех против художественной совести; скучный кошмар после жирного ужина. Расплывчато, слезливо, болезненно — сентиментально. Мелко, микроскопично, ничтожно».

Самыми обидными (хотя он бодрился и старался не поддаваться унынию) были резюме: «Где талант, который видели мы в первой повести? Или его стало только на одну? Недолго польстил надеждою г. Достоевский; скоро обнаружил он себя» [91]; «Искренне сожалеем о молодом человеке, так ложно понимающем искусство и, очевидно, сбитом с толку литературною «котериею», из видов своих выдающею его за гения» [92]; «Беда таланту, если он свою художественную совесть привяжет к срочным листам журнала и типографские станки будут из него вытягивать повести» [93].

Это были не нападки, не критика. Его прилюдно уничтожали, размазывали по стенке, растирали в пыль. Само его появление в литературе трактовалось как непростительная ошибка — «шел в комнату, попал в другую». У иных писателей одно сильное и яркое произведение способно на инерции успеха вытащить два, а то и три посредственных, если таковые случались. А у него всякая следующая вещь выходила — если верить критикам — настолько хуже предыдущих, что была способна погубить не только первую, несомненную, но и литературную репутацию вообще.

Ему никогда не хотелось быть литератором средней руки — из тех, кого охотно печатают журналы и альманахи, кого приглашают для участия в чтениях и кто в перечне публикующихся авторов бывает упомянут на нестыдном девятом месте. И хотя все же он не страдал манией величия, но и довольствоваться чем- нибудь прилично скромненьким не желал.

«У меня есть ужасный порок: неограниченное самолюбие и честолюбие», — то и дело повторял он. Трудно сказать, в какой степени этот порок мешал или помогал таланту, но в случае Достоевского оскорбленное самолюбие, требуя компенсации, жаждало вернуть общественное признание, а честолюбие искало новых подтверждений собственной гениальности.

Что и говорить: занятие коварное, если и вовсе не пагубное, будь оно направлено вовне, на сплетни, интриги и козни.

III

Звание талантливого писателя первого ряда он, однако, пытался вернуть иначе.

От комической переписки двух шулеров («Роман в девяти письмах») к физиологическому очерку о нищем чиновнике — скопидоме («Господин Прохарчин»); далее, в корне меняя тематику и творческую манеру, — к фантастической «Хозяйке», а от нее снова к рассказу — очерку о добровольном шуте; от сентиментальнопсихологической темы в «Слабом сердце» к чисто водевильным приемам в рассказе об обманутом муже («Чужая жена и муж под кроватью»), а от водевиля — к очерку — фельетону («Честный вор») и просто фельетону («Елка и свадьба») и опять, от стилистики петербургского фельетона к камерной лирике поэтических «Белых ночей» — таков общий контур его поисков.

Все попробовать, испытать свои силы, найти свой путь в литературе и утвердиться на нем — это было не самое плохое применение «неограниченного честолюбия». Во всяком случае, к тому времени, когда он приступил к «Неточке Незвановой», разница между злобным, заносчивым самолюбием и мужественным, терпеливым честолюбием была ему хорошо понятна.

В первый раз гибельные крайности своего «ужасного порока» он передавал персонажам, заставляя их метаться между трудом и гордыней. Драма артиста, сомневавшегося в своем таланте, а потом убедившегося в его потере, разыгрывалась в «Неточке» не только при сочувствии автора, но и как бы под углом зрения его печального опыта.

И коль скоро вблизи Достоевского не оказалось никого, кто бы в тяжелое время сказал ему нужные слова об участи всякого таланта, эти слова он сочинил сам.

Скрипач Б., добившийся известности благодаря неустанному труду, наставлял приятеля, талантливого дилетанта, страдающего от своей гордыни, на путь истины и подлинного искусства: «…начинай сызнова, с азбуки. Что тебя мучит? бедность, нищета? Но бедность и нищета образуют художника. Они неразлучны с началом. Ты еще никому не нужен теперь, никто тебя и знать не хочет; так свет идет. Подожди, не то еще будет, когда узнают, что в тебе есть дарование. Зависть, мелочная подлость, а пуще всего глупость налягут на тебя сильнее нищеты. Таланту нужно сочувствие, ему нужно, чтоб его понимали, а ты увидишь, какие лица обступят тебя, когда ты хоть немного достигнешь цели. Они будут ставить ни во что и с презрением смотреть на то, что в тебе выработалось тяжким трудом, лишениями, голодом, бессонными ночами. Они не ободрят, не утешат тебя, твои будущие товарищи; они не укажут тебе на то, что в тебе хорошо и истинно, но с злою радостью будут поднимать каждую ошибку твою, будут указывать тебе именно на то, что у тебя дурно, на то, в чем ты ошибаешься, и под наружным видом хладнокровия и презрения к тебе будут как праздник праздновать каждую твою ошибку (будто кто‑нибудь был без ошибок!). Ты же заносчив, ты часто некстати горд и можешь оскорбить самолюбивую ничтожность, и тогда беда — ты будешь один, а их много; они тебя истерзают булавками… Ободрись же теперь!»

Конечно, это была его собственная исповедь. Или проповедь, обращенная к самому себе. Это было его очень личное, глубоко пережитое чувство горечи — как итог трех лет работы в литературе.

Сознавал ли Достоевский, что монолог, сочиненный им для второстепенного персонажа новой повести, содержал некую угрозу для автора, пророчил опасные повороты его судьбы?

Таланту нужно сочувствие, а он был изгнан из своего круга. Ему необходимы были спокойствие и уверенность в себе, а он встречал лишь поношение всех своих новых работ. Он только начал свое поприще, а уже был душевно надорван, болен, измучен. В словах скрипача из «Неточки Незвановой» звучала его собственная тревога: «…и тогда беда — ты будешь один…»

Он не хотел быть один, без дружеского совета и участия. От литературных генералов и «проприетеров изданий» его потянуло к простым и добрым людям, «с превосходным сердцем, с благородством, с характером». «Они меня вылечили своим обществом», — писал он о кружке братьев Бекетовых, с которыми даже поселился вместе на одной квартире (зная старшего из братьев еще по Инженерному училищу). В этом кружке, как и в кружке братьев Майковых, Аполлона и Валериана, которые относились к его писаниям с благожелательным уважением, он успокаивался: здесь его любили и ценили, здесь было общество друзей и сочувствующих единомышленников.

Из кружка Белинского его изгнали за «вероотступничество»: маститые литераторы, руководимые неистовым критиком, не потерпели измены направлению — как было расценено увлечение романтическим психологизмом в ущерб социальному обличению. А в обществе Бекетовых и Майковых Достоевский и сам был маститым, и молодые, еще безвестные авторы, жаждавшие развития, безоговорочно признавали его литературный и художественный авторитет.

вернуться

91

Московский литературный и ученый сборник на 1847 год. М., 1847.

С. 36.

вернуться

92

Северная пчела. 1846. № 47. 28 февраля.

вернуться

93

Москвитянин. 1846. № 2. С. 174.