Мои дети всю жизнь, с первого класса, страдают из-за меня. Я уж говорю им, чтоб не признавались. Говорят: папа мастер лесоразработок, мама — домохозяйка. Я и сам себя часто рекомендую мастером леса. Мне-то ничего, а ребятам плохо…
Теперь вот куда их девать? Работу найти трудно, учиться негде; хоть повесь их у Горсовета на столбе, так впору…
Очень рад твоему письму, Василь, очень! На декаде вместе со мною была Юлия Друнина, тоже наш брат — солдатка, так мы как-то вспоминали тебя. Право же, и слезы у меня в горле закипают, как я подумаю, что наша солдатская верность и преданность друг другу и есть еще то светлое окно, к которому стремишься из житейской бури, и теплеешь душой у своего, солдатского огонька. Дай нам Бог до конца наших недлинных дней быть в одном строю и сохранить бесценное по нынешним дням чувство уважения и привязанности, которое помогает жить и работать.
Я все возился с „Кражей“, защищал ее при издании от подозрительных людей, и сейчас вроде бы ушла в набор повесть. Закончил книгу „Последний поклон“ — это о детстве, лучшая моя книга, после которой можно бы и удочки сматывать, но… жить-то надо! Книга будет издаваться в Перми в 1968-м. Почему в Перми? А здесь мне ее легче защищать. Пусть будет маленький тираж, зато я не дам тронуть в книге ни одной запятой, ибо дорога она мне, как никакая другая книга. Я пришлю тебе эту книгу непременно, если она выйдет.
Вот тебе свежая новость.
Проездом я звонил в „Новый мир“. В 7-й номер у меня должен был идти рассказ, и, кажется, приличный. Ответили: „Весь седьмой номер, кроме Вашего рассказа, зарублен цензурой. Сейчас мы 8-й номер делаем 7-м, чтобы не переверстывать книжку журнала. Восьмой начинаем формировать снова, значит, Ваш рассказ еще раз будут читать и уцелеет ли он — не знаем…“
Такие-то дела. Но уже появляется иммунитет. (Слово-то какое! Мать бы его за ногу!) И я, дорвавшись до стола, а живу я в деревне, маленькой и тихой, — пишу свои „затеей“. Я их постоянно пишу: короткие заметки, этюды, зарисовки, — что отложилось в памяти и не дает ей покоя. „Затеей“ эти не дают расквалифицироваться, помогают сохранять форму и вообще помогают отрабатывать стиль и звук, а главное — пишу я их „с натуры“ и плюю на всякие условности литературные и цензурные. „Надо жить и исполнять свои обязанности…“, как сказал товарищ Фадеев, так много сделавший для того, чтобы мы свои обязанности исполняли с горькими слезами и чтобы из нас кровь пили за каждую правдивую строку.
Вот и все, Василь. Спасибо тебе за письмо и картинки. Желаю тебе здоровья и работы, а остальное все не так уж и важно.
Привет твоим домашним.
Жму руку — твой Виктор
4 августа 1967 г.
Большой привет Алеше Карпюку!»
Следующее письмо от Астафьева получено Быковым 24 октября 1967 г.:
«Дорогой Василь!
Наконец-то собрался послать тебе обещанную книгу, в руки так и не сумел отдать, а потом книги кончились, и сейчас вот только запасливый редактор вручил мне, растяпистому автору, две пачки моих книг.
Словом, лучше поздно, чем никогда!
Жил я почти все лето в деревне, работал и читал.
Прочел твою „Атаку“ и что-то меня в ней глубоко не устроило. Написана она просто, доступно, уверенной рукой. Быт войны в ней суров и точен. Ротный сделан отлично, но вот в главном…
О чем повесть? О том, что еще одна атака и еще одна рота погибла… Но, во-первых, таких повестей уже тьма и, во-вторых, спустя так много лет после войны, просто бытопись войны уже не устраивает такого привередливого читателя, как я.
Столкновение между ротным и Гриневичем не получилось. Оно где-то за „кадром“. Сам „кадр“ или цензура слопала, или его „отредактировали“ в „Новом мире“, что там умеют делать довольно ловко и профессионально.
И остается… Столкновение из-за обмена Чумака? Но ты сам знаешь, что на передовой и не такие дела делались, все было шито-крыто. А если б Гриневич заявил о своем несогласии, сославшись на пункт такой-то приказа такого-то, то его возненавидели бы и, глядишь, тихо пришили бы. А ты его пытаешься осимпатизировать, реалибитировать в глазах солдат смертью. Что-то не то и не так.
А коли не получилось этого узелка, не получилась доказательной и последняя атака, и гибель роты.
Я понимаю намек, обстоятельства сложились так, что ротному деваться некуда — иди и умирай; или героем будь; с героя спрос не столь строгий. Но отправная точка-то какова: „доложил, что высота взята, а сам…“ Но Василь! На фронте столько обманывали друг дружку, такой там был бардак и столько лжи, что этот „грех“ утонул бы в наступательной неразберихе; и ротный, тертый калач, вывернулся бы все равно…
А тут он ведет остатки роты на гибель и уже по тому делается не симпатичен и совсем не герой. Герой в нашем понятии тот был из командиров, кто берег солдат, не гнал их попусту из окопов и делал все возможное, чтобы отсидеться в земле.
Какая-то литературная заданность есть в поведении ротного и Гриневича, какое-то психологическое диктаторство со стороны автора, насилие над происходящими событиями. Логика правды в главном сбита, нарушена и все время ощущение такое, что чего-то не договорено, не доделано, не домыслено.
Думаю, что изрезали повесть твою. Пятый номер выходил с марта до августа, и что-то ж с ним делали! Рассказы в номере очень слабые и весь номер, кроме стихов Васи Казанцева, очень слабый. Совсем добивают, видно, „Новый мир“.
Ты, Василь, не обижайся, что я тебе написал о повести. Я знаю, как ты ее долго и трудно писал, как тебе было тяжело после литературной баталии снова войти в рабочее русло, но я тебе все это написал, как солдат солдату, а нам нечего прятать глаза друг от друга и бояться правды. Тем более что я совершенно не настаиваю на своей правоте, как и всякий читатель, я могу глубоко ошибаться и заблуждаться.
Читал ли ты рассказы Н. Грибачева в „Знамени“? Вот удивительный писатель! То выдаст фельетончик на уровне многотиражки, то вот написал отличные рассказы. Но в этом же номере напечатан большой цикл стихов вашего лауреата Бровки.
Какое непроходимое говно! Какая банальщина и поэтическая беспомощность! Любого молодого автора со стихами такого уровня в газетку не пустили бы, а Бровку печатают! Номер им открывают!
Сам я с 4-го по 8-е буду в Киеве. Пригласили на встречу ветеранов нашей дивизии. Знаю, что меня ждет, что расстроюсь надолго, выбит буду из седла, а не ехать не могу. Война, прошлое — зовут! Затем заеду в Москву и после — домой.
Почти все лето бился над сценарием по повести „Звездопад“ для Свердловской студии. Сделал, но едва ли снимать будут, уж очень обнаженная и неприглядная получилась у меня война…
Жму руку — Виктор».
Отправлено из Вологды 26 марта 1978 г.:
«Дорогой Василь!
Ну, поздравляю! Доходили до меня разные слухи о переменах в твоей жизни, но слухов насчет нашего брата много всяких ходит, так я особого значения им не придавал.
Я тебя понимаю, что ты тоскуешь в большом городе Минске и, наверное, в Гродно или под Гродно тебе надо сохранить уголок, куда бы ты мог бежать из столиц-то.
Душа уже чаще и чаще просит покоя и уединения — катимся в старость, как ни сопротивляйся, ни удивляйся, а все дни идут в одну сторону — на закат.
Повесть твою посмотрю — непременно. Я ж люблю читать, да что ты пишешь о войне, хотя вообще-то о войне, в исполнении наших писателей, читаю мало. Врут, падлы! Выдумали какую-то комиссарскую войну и утвердили какую-то угодную кому-то „правду“, которая страшнее всякой кривды.
Я закончил „Поклон“, подготовил 1-й том собрания своих сочинений (в 4-х томах издает „Молодая гвардия“), и в 1970 году выйдет 1-й том. Но главное, использовал передых, чтобы съездить ко фронтовым друзьям — четверо нас собралось из одного взвода; двое из 4-х живут и работают в Темиртау, так собирались там. Словно чистого кислорода наглотался, пообщавшись с фронтовыми друзьями. Какие люди-то, батюшки! Все они, рядовые бойцы, — жизнь какую порядочную прожили — ни одного пятнышка ни на душе, ни на теле…