Лукарий убрал свои сокровища в шкаф, прикрыл его створки. Поучая молодого фараона, жрец, конечно же, был прав, но это была правда одного-единственного человека. Заложив руки за спину, он принялся расхаживать из конца в конец полутемной студии. Судьбу человека предопределяет его карма, все им содеянное и то, что он мог бы сделать, но не сделал в предыдущие приходы на Землю. Когда же людей гонят тысячами на бойню, космический закон причины и следствия должен действовать по-другому… Глубоко задумался. Ответственен ли каждый человек за то время, в котором живет, или же ход времени определяют массы народа?..

Лукарий вдруг увидел море человеческих голов, услышал бряцание оружия и гортанные выкрики командиров. За войском фараона он различал боевые порядки эллинов, четкую геометрию легионов Рима и развевающиеся на ветру хоругви русских полков. Солнце играло на броне, медь военных оркестров звала на битву. Народ, шагающий в ногу, задает ритм времени или время своими скрытыми от людей качествами сгоняет их в полки и батальоны, приводит к власти диктаторов? В любом случае карма народа не может быть не связана с времятворением! Критическая масса наработанного людьми зла приводит в действие Молох войн и революций, и он катком проходится по странам и народам, пока не увязает в кровавом месиве…

Лукарий остановился, прислушался. Ничто не отвлекало его, и даже в нижнем, трехмерном пространстве людей, к которому примыкала его студия, все было тихо. Но он стоял, напрягая слух, он ловил себя на том, что надеется услышать легкий скрип открывающейся двери, и оттого негодовал и сердился на собственную неспособность сосредоточиться. Выверенный, как часовой механизм, такой уютный и приспособленный к его занятиям мир вдруг распался, и в него разом ворвались волнения и тревоги. Пытаясь восстановить ход ускользающей мысли, Лукарий снова заходил по студии, остановился перед мольбертом. С серого холста на него смотрело милое женское лицо. Легкая улыбка чуть тронула губы, чистый лоб едва заметно нахмурен, в глазах полувопрос, полуусмешка.

«Одиночество, — вспомнил он то ли прочитанное, то ли написанное им когда-то, — это естественная форма существования одушевленной, мыслящей материи. Одиночество примиряет человека с иллюзиями и разочарованиями жизни, заставляет совершать восхождение к самому себе, к просветленному и свободному во времени и в пространстве духу. Одиночество есть единственная возможность трудом души выйти за тюремные стены собственного „я“…»

Он все еще стоял перед мольбертом. Женщина едва заметно улыбалась. Лукарий тяжело вздохнул, отвернул портрет к стене. Оставалось только идти на прогулку — испытанный метод привести в порядок мысли и чувства. Предпочитая даже в астрале жить в человеческом образе, он брал шляпу и, в зависимости от настроения, вступал в мир людей где-нибудь на тихой аллее Сокольников или на Воробьевых горах. В один из таких выходов в свет с ним даже заговорили — маленькая седенькая старушка в белых нитяных перчатках и доисторической шляпке с вуалью. Ее внимание привлекли строгий костюм в сочетании с манерой носить галстук-бабочку и пользоваться тростью. Он долго слушал воспоминания о жизни до войны, о том, какие чудесные носили тапочки с беленькой полосочкой и на маленьком каблучке, потом вдруг спросил:

— Скажите, а что, по-вашему, есть время?

Старушка посмотрела на него прозрачными глазками, повела головкой так, что по бокам ее затряслись седенькие букли.

— А вы, оказывается, несчастны! — Она положила свою легкую нитяную ладонь ему на рукав. — Зачем вам это? Вы еще молоды, живите, пока живется, а о вечном еще успеете, вечное от вас никуда не уйдет!

Они сидели на лавочке, грелись в лучах редкого осеннего солнца…

Лукарий снял с вешалки плащ, бросив его на руку, потянулся за шляпой, как вдруг из трещины в астральной плоскости выглянул Шепетуха. Повертев из стороны в сторону круглой плешивой головой и убедившись, что хозяин студии пребывает в одиночестве, он спрыгнул на пол и, встряхнувшись по-собачьи всем телом, пригладил ладошкой торчавший повсеместно серый волос. Острый подвижный нос его вращался.

— Уходишь? — осведомился он небрежно и не спеша, вразвалочку приблизился к Лукарию. Остановившись в метре от него, он упер худые лапки в бока, постучал ногой об пол, будто отбивал ритм. — Хорош! Костюмчик новенький справил, плащишко из Парижа! А между прочим, — Шепетуха поднял бесцветные реденькие бровки, — домовым в человеческом образе не дозволено! Только кошкообразным зверьком! И лишь в исключительных случаях — в личине местного дворника, но тогда уж пьяного вдупель! Нарушаешь, Лукарий, нарушаешь!

Лукарий молчал. Шепетуха по-хозяйски прошелся вдоль уставленной книгами стены, с видом знатока остановился напротив полотна Эль Греко.

— Хороший художник! — похвалил он. — Много зеленого! Соскучился я по зелени-то! Мы, лешие, испокон веку все больше по болотам да по лесам, это теперь из-за безработицы пришлось податься в город. Деревня пустая, много ли лесного народа надобно брошенных старух пугать! А бывало, по весне, — продолжал он мечтательно, — деревья стоят нежные и на просвет вроде как изумрудный туман по-над землей стелется. Птички поют, истощенный за зиму организм каждой клеточкой радуется… Тут-то как раз для бодрости духа какого-нибудь мужичонку заблудшего до смерти застращать! Или баб поймать в роще и защекотать негодниц до родимчиков! А сейчас что? Тьфу! Измельчал народишко, стакан-другой на грудь примут, и не знаешь, где их и искать!

Лукарий молчал. Повесив плащ, он опустился в свое любимое кресло и из его уютных глубин наблюдал за Шепетухой. Телом леший был субтилен, обликом сер, но держался уверенно и гордо, что не могло не наводить на размышления. Зная подленькую натуру своего незваного гостя, Лукарий пришел к выводу, что случилось нечто ухудшившее его и без того незавидное положение.

— Брезгуешь! Не удостаиваешь разговором! — констатировал Шепетуха, не дождавшись реакции. — А между прочим, зря! Я — леший, ты — домовой, мы, согласно табели о рангах, ровня, нечисть сугубо мелкотравчатая. Кем ты раньше был — забудь, до того никому нет дела! Сейчас ты каторжанин, в ссылке, под гласным надзором, и потому, что захочу, то с тобой и сделаю! — Леший сел в кресло напротив, закинул ногу на ногу. — Кстати, циркулярчик сверху пришел, — не выдержал он, — по твою душу! Начальство интересуется: как ты да что ты, про поведение спрашивает! Так что ты, Лукарий, не слишком заносись, я здесь при исполнении!

Достав неизвестно откуда зубочистку, леший с самозабвением принялся ковырять в щербатых зубах.

— Ты вот меня отталкиваешь, — продолжал он, сплевывая на пол, — а я тебя, как никто, понимаю! Можно сказать, всей душой! Сам по лагерям лямку тянул, в зоне срок мотал. Был у меня в юности заскок — дай, думаю, сделаю людям добро! Посмотрел вокруг и решил: надо им настроение поднять! Жизнь и без того тяжела, так они, бедолаги, приходят на кладбище и видят, что покойнички-то зачастую моложе их в могилках отлеживаются. А люди, они такие — все подсчитывают, а потом расстраиваются. Обмозговал я это и давай по ночам надгробные плиты с кладбища утаскивать и даты рождения и смерти перебивать. Кому сто лет дам прожить, кому — сто двадцать, а одной симпатичной дамочке, погорячился, отвалил по щедрости душевной аж двести шестьдесят годочков! И что ты думаешь? — Леший даже вскочил на ноги от возмущения. — Никто спасибо не сказал! Им бы, родственничкам покойных, радоваться за своих близких, а они в милицию: осквернение могил, видите ли! На вторую неделю работы взяли с поличным. Потом суд. Пять лет строгого режима! Не посмотрели, что леший… Вот и получается: ни одно доброе дело не остается безнаказанным!

Все еще пребывая в возбужденном состоянии, Шепетуха заходил по студии, задымил махорочной самокруткой.

— Конечно, мы нечисть мелкая, — в голосе его все еще звучала обида, — но и мы кое-что могем! Могу, к примеру, сообщить наверх, что поднадзорный — ты, значит, — скромен до застенчивости и ведет себя паинькой. А могу так расписать твои художества, что загонят тебя в тмутаракань, и будешь там гнить до скончания веков. Да и где это видано, чтобы домовой имел собственную студию, бумажки всякие пописывал. — Шепетуха подошел к рабочему столу Лукария, небрежно переложил несколько листочков. — За печкой твое место, лежи, пузо грей, а ты умствуешь и картинки красками малюешь!