В программной статье, содержащей разбор второго тома «Мертвых душ» (1855), Писемский охарактеризовал «юмор» Гоголя как «трезвый, разумный взгляд на жизнь, освещенный смехом и принявший полные этою жизнью художественные формы». Такой «юмор» далеко не сводим к сатире и «социально-сатирической» интерпретации, которую, по Писемскому, содержала критика Белинского. Писатель видит «юмор» не в книжной сатире даже лучших ее представителей (Кантемир, Фонвизин, Грибоедов), а в «наших летописях, старинных деловых актах,… в народных песнях, в сказках, в поговорках и в перекидных речах народа…». Несомненно, и себя он причисляет к «юмористам» в этом смысле – «юмористам» эпическим, не признающим крайностей, стремящимся не затушевывать противоречия, но, наоборот, находить в них «общечеловеческие» и «народные» основы творчества.
Истолкование произведений Писемского в духе позитивизма (Д. И. Писарев) или «почвенничества» (А. А. Григорьев), бесспорно, мотивировалось объективными, заложенными в его эстетике началами. Однако оценки критиков никогда не отражали их вполне, не прикреплялись к ним буквально. Резкие контрасты, проявившиеся в эстетических декларациях писателя; несовместимые, казалось бы, качества, отличающие его наиболее жизненных, достоверных героев; эклектизм социальной позиции: уже в начале творчества он словно бы «между» демократическим и реформистски-либеральным течениями (П. Г. Пустовойт); наконец, «полнейший индифферентизм» (С. А. Венгеров) политических воззрений в позднейшем творчестве, когда в одном ряду «наших снобсов» (цикл «Русские лгуны», 1865) оказались «Невинные врали…, Сентименталы и сентименталки…, Марлинщина…, Байронисты российские, тонкие эстетики…, Народолюбы…, Герценисты…, Катковисты…», – позволили говорить об очень разном, но едином Писемском. Вопрос о «цельности» его таланта возник непосредственно в связи с художественным мироощущением писателя и свойствами его натуры, но не в связи с теоретически осмысленной им концепцией или, тем более, определенной идеологией. «…Писемский тем легче сохраняет спокойствие тона, – проницательно отметил Чернышевский, – что, переселившись в эту жизнь (подразумевается крепостной быт. – Н.В.) уне принес с собой рациональной теории о том, каким бы образом должна была устроиться жизнь людей в этой сфере. Его воззрение на этот быт не подготовлено наукою – ему известна только практика, и оц так сроднился с нею, что его чувство волнуется только уклонениями от того порядка, который считается обыкновенным в этой сфере жизни, а не самим порядком».
Эстетико-художественные представления Писемского всего нагляднее выразились в его оценках гоголевских персонажей: «…разговаривают два человека, отдаленные друг от друга столетием (Тентетников и Чичиков. – Н. В.): в одном ни воспитанием, ни жизнью никакие нравственные начала не тронуты, а в другом они уж чересчур развиты… странное явление, но в то же время поразительно верное действительности!»; «Фигура его (генерала Бетрищева. – Н.В.) до того ясна, что как будто облечена плотью»; «И не мудрено, что с такой неровностью в характере, с такими крупными, яркими противоположностями он должен был неминуемо встретить по службе множество неприятностей…»; «Несмотря на это странное соединение доброго сердца, светлого сознательного ума с распущенностью, пустой в высшей степени жизни с религиозностью, Хлобуев составляет органически цельное, поразительно живое лицо» и т. п.
«Верность действительности» – не как особая задача, а как единственно возможный способ изображения реальности – стала для Писемского главным художественным принципом, заставив поднять глубинные пласты русской национальной жизни.
Один из самых крупных исследователей Писемского, С. А. Венгеров, приходил к выводу, что никто не мог «так отчетливо представить себе и читателям психологию… житейской пошлости и обыденности», «ни у кого из русских писателей» их воспроизведение «не достигло такой рельефности и верности» [3].
Но и так называемый «провинционализм» Писемского – не однороден, противоречив, обогащен теми типическими для русской жизни чертами, которыми писатель так восхищался в «Мертвых душах» Гоголя. Родившись в усадьбе Раменье Чухломского уезда Костромской губернии – по одним сведениям 10 марта 1820, по другим – 11 марта 1821 года, Писемский был потомком старинного дворянского рода. Как писал он в автобиографии: «Один из предков моих, некто дьяк Писемский, был посылаем царем Иоанном Грозным в качестве посла в Лондон… Другой предок мой из рода Писемских пошел в монастырь и устроился быть причисленным к лику святых…». Впоследствии та ветвь, к которой принадлежал писатель, превратилась в «совершенно захудалую»: «дед мой был безграмотен, ходил в лаптях и сам пахал землю». Отец же начал службу солдатом – в войсках, отправленных на завоевание Крыма, а затем Кавказа. Уже в очень не молодом возрасте дослужившись до чина майора, возвратился на родину, в Костромскую губернию, вышел в отставку и женился. Ветеран Лихарев в пьесе «Ветеран и новобранец», полковник Вихров в имеющем автобиографические черты романе «Люди сороковых годов» (1869) и собственно «старик» Писемский в рассказе «Плотничья артель» показывают, как понимал и что особенно ценил в отце писатель: это был «человек поля, боя и нужды!».
По-другому «определял» Писемский мать, которая присоединяла к трезвости и деловитости мужа одухотворенность и чуткость «мечтательной, тонко-умной» натуры. «Итак, вот под какими влияниями рос будущий писатель-реалист, – не без иронии замечал С. А. Венгеров, – отец – кряжистый практик, мать – умная, нервная и впечатлительная, и дядя (бывший флотский офицер В. Н. Бартенев. – Н.B.) – один из лучших представителей просвещения и образования того медвежьего угла, в котором Писемскому довелось родиться» [4].
На. то, что описание его детства, проведенного в уездном городке Ветлуге, можно найти в романе «Люди сороковых годов», указал сам писатель. В автобиографии оно носит печать характерного для Писемского стиля «вещественности», которая у него обретает качество живой плоти бытия: «…помню я наш дом, довольно большой, с мезонином, где обитал я; помню пол очень не гладкий, играя на котором я занаживал себе руки; помню высокую белую церковь, а в ней рыжего протопопа Копасова; помню кадку из-под стрехи, в которой нянька меня купала; а больше всего помню ясные, светлые дни и большую реку, к которой меня нянька никогда близко не подпускала». Традиционное представление о Писемском как о писателе, лишенном «лиризма», нуждается в уточнении. Понимая под «лиризмом» нечто узкое и субъективное, писатель и сам постоянно от него «открещивался», но поэзию быта, которая в его представлении ничем не отличалась от прозы бытия, он не только признавал, но и олицетворял всем многообразным выражением «собственного опыта и художественного инстинкта» [5].
Особенная любовь к чтению, не подчиненная никакой системе, характеризует развитие юного Писемского: «…читать… романы любил до страсти: до четырнадцатилетнего возраста я уже прочел… большую часть романов Вальтера Скотта, Дон-Кихота, Фоблаза, Жильблаза, Хромого Беса, Серапиновых братьев Гофмана, персидский роман Хаджи Боба…». Говоря о «Жильблазе», Писемский, несомненно, подразумевает роман А. Р. Лесажа «Похождения Жиль Блаза из Сантильяны». Однако с полным основанием в данный список мог бы войти и «Российский Жилблаз» В. Т. Нарежного. Нравоописание, к которому всегда тяготел писатель, генетически восходило к законченным, взятым словно бы «без всяких культурных покрытий» (В. О. Ключевский) образам публицистики и художественной прозы конца XVIII – начала XIX вв. Не противоречила подробному представлению о способе отображения реальности и рано развившаяся другая его «страсть» – «страсть» к театру. В костромской гимназии Писемский успешно участвовал в любительских спектаклях, исполняя, в основном, комические роли. Но особенно он отличился в студенческие годы и по окончании курса в Московском университете, где с 1840 по 1844 г. обучался на физико-математическом отделении философского факультета и одновременно слушал лекции С. П. Шевырева; изучал французских классиков и зачитывался популярными тогда в широкой публике романами В. Гюго и Ж. Санд.