Изменить стиль страницы

Кульминацией раскрытия героя в этом плане (из нее, «как из основной идеи, развиваются все события, все подробности, одним словом вся обстановка произведения», – отмечал А. Н. Островский) становится сцена у одра действительно умирающей матери и подлинное горе Павла, который искренне чувствует и проявляет к ней свою любовь. Но эти переживания «стушевываются» перед натиском чувственных примитивно-вульгарных настояний жены (подобно Элен в «Войне и мире», Юлия была «не женщина, а античная статуя»), требующей не отменять поездки на бал, к которому готовилось платье, ожидающей от ненавистного дурака-мужа безусловного рабства как награды за то, что ему ее отдали. «Неопытный, доверчивый» Павел не в силах справиться с противоречием между «нравственным инстинктом», подсказывающим правильное решение, и ложно-идеальным представлением об отношении к жене, которой он, к тому же, приписывает не свойственные ей, лишенной «правильного воспитания», глубокие чувства: «Павел был точно помешанный…». Вынужденное подчинение жене заканчивается, однако, стихийным, «диким» бунтом – не столько против нее, сколько против себя и собственной жизненной позиции. Однако жертвой бунта становится все-таки жена, тем самым лишая поведение Бешметева нравственной правомерности и столь почитаемой им справедливости.

Искренне сочувствующий своему герою автор отнюдь не исключает многозначного толкования слова «тюфяк», в том числе и такого, которое дает применительно к нему малограмотная женщина, «насквозь» житейская тетка Павла Перепетуя Петровна. В созданном ею портрете Бешметева сатира, действительно, рождается из самого «содержания: „…он не картежник, не мот какой-нибудь, не пьяница – этого ничего нет; да ученья-то в нем как-то не видно, а уж его ли, кажется, не учили?… ну вот хоть и теперь, беспрестанно все читает, да только толку-то не видать: ни этакого, знаете, обращения, ловкости этакой в обществе, как у других молодых людей, или этаких умных, солидных разговоров – ничего нет! Леность непомерная, моциону никакого не имеет: целые дни сидит да лежит… тюфяк, совершенный тюфяк!“.

Немаловажно и то, что это первое „узнавание“ Павла в повести. Оно определяет все дальнейшие, возможные суждения о нем.

Писемский говорит не об одном несчастном человеке, а об общем, словно бы фатальном несчастье всех – „не выделавших“ себя до конца, по слову А. Н. Островского, томящихся в надоевшей роли „льва“ (Бахтиаров) или заведомо несчастливом браке (сестра Павла, Лиза). В особенности же тяжело герою и его жене: „Сколько оба они страдали, я не в состоянии описать. Оба худели и бледнели с каждым днем, а Павел, добрый мой Павел, решительно сделался мизантропом“. Автор подводит к выводу, что однозначных оценок героев и их поступков быть не может. Поэтому эпиграф к повести прочитывается одновременно как сатирический и как исполненный едва ли не библейского пророчества, перекликающийся со знаменитым „Мне отмщение, и Аз воздам“ в „Анне Карениной“: „Семейные дела судить очень трудно, и даже невозможно! Местная поговорка“.

"…Так сочини и про меня книгу…"

В "Очерках из крестьянского быта" ("Питерщик" "Леший. Рассказ исправника", "Плотничья артель") обстоятельства, развращающие человека при крепостном праве, несомненно, играют в судьбах героев из крестьян решающую роль. И все же главная мера ответственности переносится на самого человека, на силу народного характера, который скажется и в счастье, и в несчастье. "Питерщик" Клементий Матвеич, например, уверен, что и крепостной "человеком выходит": "портной, сапожник и гравировщик, – у нас считается на что есть хуже всех…, а и по этому делу выходят в люди". История "питерца" – "длинная, опечатать ее стоит" – включает в себя и "большие дела", и обычные в крестьянской жизни невзгоды: случайную женитьбу на "бабе необрядной", больную старуху-мать, "окаянное вино", а также "свою глупость", после которой он возвратился в деревню со стыдом и страхом, потеряв все, что нажил в Питере, из-за несчастной любви. Но качества, особенно дорогие писателю в народе, помогли "питерщику" вновь "выйти в люди": "Даже в самом разуме его было что-то широкое, размашистое, а в этом мудром опознании своих поступков сколько высказалось у него здравого смысла, который не дал ему пасть окончательно и который, вероятно, поддержит его на дальнейшее время".

Не "пала окончательно" и Марфуша, героиня второго очерка, которую будто бы по лесам таскал "леший". Преступный поступок управителя, Егора Парменыча, который обманом и насилием склонил крепостную девушку к нечистой любви, по ее внутреннему ощущению не уменьшает ни ее вины за соучастие в гнусном деянии, ни горького стыда перед народом: "Такая дикая теперь девка стала, слова с народом не промолвит. Все богомольствует…".

В самом трагическом рассказе цикла "Плотничья артель" история крестьянина вновь составляет все содержание и интерес произведения. Автор является в собственном облике и удостаивается чести не только выслушать полное драматизма повествование талантливого плотника Петра Алексеича о своей судьбе, но и в каком-то смысле выступить связующим звеном между малограмотным мужиком и "образованным" миром: "– Правда ли… что ты книги печатные про мужиков сочиняешь? – прибавил он приостановясь. – Сочиняю, – отвечал я. – Ой ли? – воскликнул Петр… Коли так, братец, так сочини про меня книгу…". Конец истории Петра "сочиняет" сама жизнь: Петр убивает "подлую натуришку", Пузича – мужика из той же "плотничьей артели". Борьба с горемычной судьбой не всегда заканчивается победой над обстоятельствами и над злом в своей душе – поэтому как благополучные, так и печальные развязки не могут быть предсказаны заранее.

К такому выводу ведут "Очерки крестьянского быта", не похожие ни на тургеневские "Записки охотника", ни на крестьянские повести Д. В. Григоровича. При сходстве тематики и форм рассказывания они являют особый угол зрения на народ, исполненный суровой любви к нему и самого глубокого и полного, возвысившегося до "летописного", воззрения на его значение.

Старое и новое – как этическая проблема – объединяет произведения писателя из жизни "верхов" и "низов", причем, даже в таких обличающих "век минувший" сочинениях, как "Старая барыня" (1857), новому не отдается абсолютного предпочтения перед старым. В целостном, "эпическом" виде то и другое представлено в романе середины 50-х годов "Тысяча душ".

"Рыцари и торгаши"

Как и в других произведениях, в этом, центральном своем романе, Писемский лишь в определенной степени отдает дань времени. Начав писать на заре либеральной эпохи и уже выпустив трехтомник "Повестей и рассказов" (1853), писатель задумал сочинение, гоголевского размаха, учитывая при этом опыт не только первого, но и второго тома "Мертвых душ". Главный герой романа Яков Калинович выражает авторскую точку зрения, когда, заглядывая в будущее, предрекает и свою судьбу: "Гоголь… покуда с приличною ему силою является только как сатирик, а потому раскрывает одну сторону русской жизни, и раскроет ли ее вполне… и проведет ли славянскую деву и доблестного мужа – это еще сомнительно".

Роман, по сути, и воссоздает гоголевскую Россию, но с явленным уже героем иного, нового содержания. Из этой встречи "доблестного мужа" с косным бытом не получается, однако, конфликта, подобного тому, который выведен Грибоедовым в "Горе от ума": так, честный чиновник Экзархатов, не очень уверенно перефразирующий слова Чацкого: "Я… сколько себя понимаю, служу не лицам, а делу", – лишен уже высокого ореола героизма и смешон как представитель наивного и беспочвенного "донкихотства". С другой стороны, Калинович с его претензией быть "положительным" лицом романа ("Их много, а я один…") и как бы намеревающийся выступить в функции гоголевского "смеха" и даже интонационно воссоздающий речь Автора в "Театральном разъезде…": "Про меня тысячи языков говорят, что я человек сухой, тиран, злодей; но отчего же никто не хочет во мне заметить хоть одной хорошей человеческой черты…", – оказывается на поверку далеко не тем, чем мнит себя. Его утверждения: "…я никогда не был подлецом и никогда ни пред кем не сгибал головы", – являются полуправдой-полувымыслом; причем, то и другое настолько проникают друг в друга, что создается созвучное уже чеховской поэтике ощущение не имеющей завершения "человеческой комедии": "Никто не знает настоящей правды…" (А. П. Чехов, "Дуэль").