Но Вера ничего такого не говорила, и к концу второй недели Карцеву мучительно захотелось уехать в какой-нибудь цирк и не продлять отпуск, на что он имел полное право, а сократить его и как можно скорее начать работать и жить по привычному распорядку любого цирка — по распорядку, который начисто исключит все то, что сейчас тревожит Карцева…

Он тогда так и сделал. Позвонил в Москву, в отдел формирования программы Союзгосцирка, и попросил разнарядку. А через три дня сел в поезд и уехал не то в Свердловск, не то в Новосибирск… Сейчас и не вспомнишь.

Вася Человечков открыл глаза и спросил:

— Приехали?

— Да, — ответил Карцев.

— А времени сколько?

— Три.

Карцев закурил, открыл дверцу, и в кабине сразу стало холодно.

— Ты посиди, — сказал он Человечкову. — Я сейчас…

— Нет… Я с вами.

Вася тяжело вылез из кабины и тут же сел на стуненьки приемного покоя.

— Тогда вставай, — сказал Карцев.

— Я посижу… — хрипло сказал Вася и закашлялся.

— Вставай, вставай!.. Идем.

Карцев поднял Васю со ступенек и открыл дверь приемного покоя.

— Ну как, задний мост здорово шумел? — спросил Вася.

— Не очень.

— Он еще черт-те когда начал шуметь… Я сначала думал, вот-вот рассыплется, а потом привык. Сателлиты, что ли, подработались?

— Давай, давай, двигай… — сказал ему Карцев.

Васю оставили до утра в больнице, а Карцев, пообещав ему отогнать машину в цирковой гараж, еще немножко покурил у дежурного врача. Затем пришли три медбрата — студенты-практиканты из Первого медицинского института. Один из них, в джинсах и кедах, сел с Карцевым в кабину указывать дорогу, а двое других пошли за машиной пешком. К больничному моргу.

Карцев медленно вел машину между институтскими корпусами.

— Откуда везешь, шеф? — спросил медбрат в джинсах.

— Показывай дорогу, — ответил Карцев. — Теперь куда?

— Налево… Ну и работка. Шел бы лучше в такси…

— Заткнись, — сказал Карцев.

— Чего?!

— Заткнись, говорю. Показывай, куда ехать…

Вчетвером они спустили гроб в громадный подвал морга, и, когда Карцев поднялся наверх в прозекторскую, к нему подошла заспанная женщина в очках и шерстяном платке, накинутом прямо на халат, и сказала:

— Тут вам записка. На столе, под стеклом.

На куске форменного бланка для заключения патологоанатома было написано: «Профессор Зандберг просил позвонить ему в любое время. Зандберг Давид Львович. Тел.: В 8-24-69».

Карцев сел к столу и набрал номер Зандберга.

— Алло… — немедленно ответил Зандберг.

«Телефон у кровати», — машинально подумал Карцев и сказал:

— Давид Львович? Это Карцев.

— Ну?.. — сорвавшимся голосом спросил Зандберг, и было слышно, как он часто дышит.

— Это Вера.

Зандберг молчал.

— Вот так… — сказал Карцев и навалился грудью на стол.

— Боже мой… Боже мой… Какой ужас!.. — тихо проговорил Зандберг.

— Вот так, — повторил Карцев.

— Приезжайте ко мне, — сказал Зандберг. — Я совершенно один. Мои на даче…

— Нет, — сказал Карцев и подумал о том, что у него может не хватить бензина доехать до цирка. — Спокойной ночи, Давид Львович…

— О чем вы говорите!.. — тоненько воскликнул Зандберг. — О чем вы говорите…

— До свидания, — сказал Карцев и повесил трубку.

А Зандберг сидел у окна и невидяще всматривался в белесые предутренние стекла, и телефон с длинным, уходящим невесть куда шнуром стоял на подоконнике, а не у кровати, как думал Карцев. И душу Зандберга раздирала щемящая жалость к незнакомому Карцеву, которого он никогда не видел, к маленькому Мишке, которого он видел всего два раза, и к самому себе — уже очень пожилому человеку, у которого больше никогда не будет маленьких детей…

И хотя стрелка была на нуле, бензина хватило до самого цирка. Карцев разбудил вахтера и загнал машину во двор. Он вынул ключи из замка зажигания, отдал их вахтеру и ушел.

Он шел по Фонтанке, скользя рукой по мокрому холодному металлу ограды, и через каждые десять метров машинально задерживал ладонь на теплой сухой гранитной опоре. А еще он, как в детстве, старался не попасть ногой на стыки каменных плит тротуара, и это было очень трудно, — плиты были разных размеров, и длина шага должна была постоянно изменяться. Только в детстве ему приходилось для этого шагать шире, чем он мог, а сейчас — наоборот…

Но, наверное, холодные мокрые перила, сухой теплый гранит и неровные плиты под ногами были где-то за пределами сознания, и Карцев шел по Фонтанке, может быть впервые в жизни признаваясь себе во всем, в чем никогда не признавался, думая обо всем, о чем раньше так старался не думать. И Вера, живая Вера стояла у него перед глазами. И жесткость ее характера была противодействием слабости Карцева, ее непримиримость — нежеланием прощать Карцеву судорожные попытки сохранить для себя — только для себя! — свою маленькую липовую свободу. Эти попытки рождали крошечные предательства, каждое из которых Вера видела за версту, каждое из которых Карцев так блистательно умел оправдывать неизбежностью, тысячелетним мужским правом и еще черт знает чем!.. «Ах, жизнь не получилась… Ах…» — еще что-нибудь не менее банальное и пошлое… А за всем этим стояла элементарная трусость, паническая боязнь того, что в один прекрасный момент Вера вдруг все увидит и все поймет. И освободить Карцева от этого страха, прекратить вранье и стереть постоянное ощущение уязвленности мог только развод. Но развод элегантный, широкий, красивый. Не сумма мелких долголетних нервных вспышечек, вылившихся в отвратительный скандальный разрыв, а развод-прощение, утверждающий его в самом себе и начисто стирающий все сомнения в правильности собственных поступков, когда-либо возникавших в смятенной душе Карцева. Впрочем, широта и уступчивость тоже имели свое двойное дно: скорее, скорее почувствовать себя свободным от необходимости наконец-то стать взрослым… И нет ему сейчас никакого прощения.

Остаток ночи Карцев лежал на тахте, курил и старался представить себе все, что должно произойти дальше. Но как только он начинал выстраивать возможную цепь будущих событий, мгновенно возвращались подробности прошедшего дня и ночи, цепь рвалась, и Карцев снова начинал слышать голос Ядвиги, чувствовать на своем лице горячечное дыхание Васи Человечкова и видеть руки следователя, раздвигающие пинцетом губы Веры для того, чтобы Карцев хотя бы по коронкам смог определить, она это или не она… И за-пах! Запах в морге, запах халата.

Карцев вскочил, схватил со стула пиджак, скомкал его и стал обнюхивать со всех сторон. От пиджака несло бензином. Карцев бросил пиджак и сорвал с себя рубашку… Права была эта старая крашеная стерва, теперь за неделю не выветрится!.. А может быть, нет запаха? Может быть, никакого запаха и нет?.. Может быть, ему это только кажется?..

Спустя два дня Веру хоронили.

На кладбище ехали двумя черными похоронными автобусами.

В первом — гроб с телом Веры, Карцев, венки и незнакомый Карцеву парень — муж какой-то Вериной приятельницы. Во втором — прилетевшая из Ялты Люба, теща, заплаканная Большая Берта и еще человек пятнадцать, которых Карцев совсем не знал.

Гроб Веры, не тот, который делал Карцев, а новый, купленный, раскрашенный «под дерево», с накладными давлеными жестяными веточками на обойных гвоздях, с ручками из толстой проволоки, был накрыт цветами от запаха и наглухо заколочен от взоров знакомых и родственников, которым, как сказал капитан Банщиков, «совершенно невозможно дать смотреть на такое преобразование». «Очень даже просто, — сказал Банщиков. — Могут возникнуть нездоровые мнения, что это и не она вовсе…» И гроб заколотили.

Люба вела себя мужественно и тихо, говорила негромко и с первой же минуты своего пребывания в Ленинграде стала повсюду ездить с Карцевым и помогать ему. А ездить приходилось много: на одно кладбище, на другое, на третье. Мест не было.

Приняли на Ново-Волковское. Высокий костистый парень в резиновых сапогах — заведующий — принял деньги, сам выписал квитанции, зарегистрировал документы в большой разлинованной книге и сказал: