— Перворазрядница?

— Что ты! Мастер!.. В первой пятерке Союза!..

— Чего это ее из столицы к нам, в колыбель революции, потянуло? — лениво спросил Карцев.

— По личным мотивам, — значительно ответил Юрка. — Ну, идем?

— Идем.

В этот вечер они были приглашены в дом одной парикмахерши, родители которой уехали на дачу. Парикмахерша обещала привести подругу…

Ведь все было так хорошо! Так вроде бы все наладилось… Даже размен квартиры, ради которого Карцев в прошлом году прилетел из Иркутска, и тот прошел тихо, спокойно, даже с некоторым налетом пижонства. Карцев и Вера весело ездили по коммунальным квартирам, осматривали комнаты, подшучивали друг над другом, были предупредительны, любезны и так несерьезно и мило сообщали о причинах размена, что недоверчиво-любопытные квартирные старушенции становились еще более недоверчивыми и даже представить себе не хотели, что два таких хороших человека не могли ужиться в отдельной квартире с ванной и телефоном. Вера была обаятельна и уступчива, Карцев остроумен и широк, и им обоим нравилось производить такое впечатление на посторонних. А за всем этим у Карцева и, пожалуй, у Веры стояла густая тоска и безумное желание скорее, скорее разъехаться и наконец начать все сначала…

— Пристегнитесь ремнями, — сказала бортпроводница Карцеву. — Скоро посадка. Конфетки не желаете?

— Не желаю, — ответил Карцев и послушно пристегнулся ремнями. — Я и посадку не желаю…

— Так в авиации не говорят, — строго сказала бортпроводница.

— Простите меня, пожалуйста… Это я, наверное, не про посадку.

Вера вообще обладала способностью нравиться посторонним людям. И поэтому во всех их семейных неурядицах знакомые винили Карцева, его легкомыслие, непрактичность, разбросанность. Да мало ли в чем обвиняли Карцева! Дома же Вера была человеком жестким и недобрым. Даже ее мать, которую Вера вызвала из Москвы, когда родился Мишка, боялась ее и частенько тихо поплакивала. Изредка старуха напивалась и тогда плакала громко, с криками, угрозами, с обещаниями плюнуть всем в харю и завтра же уехать в Москву! К старшей дочери, к Любочке. Люба и маленькой была тихой и доброй, не то что эта злыдня, которая, смотрите пожалуйста, уселась на диване, как ворона на мерзлом дерьме, сунула в рот папироску, и страдания матери ее и не касаются вовсе!.. Нет! Завтра же к Любе!..

Но наступало утро, и притихшая старуха затевала грандиозную оправдательную уборку, перестирывала все Мишкино барахлишко и уже к концу дня страдальчески охала и демонстративно искала по всей квартире валидол…

Любу, наверное, тоже вызвали…

Она была замужем за Колей Самарским, полковником, преподавателем какой-то военной академии. И Любе и Коле было по сорок, но Коля выглядел моложе и был красив той породистой, интеллигентной красотой, которая неожиданно встречается в самых простых семьях.

Жили они образцово: Люба работала экономистом в одном техническом издательстве, Коля готовил докторскую диссертацию и знал все, что должно с ним произойти в ближайшие несколько лет. Зимой они регулярно ходили на лыжах, а летом отдыхали на юге. И, несмотря на то что каждая такая летняя поездка заставляла Колю влезать по уши в кассу взаимопомощи, Коля был доволен и рад за себя и за Любу. К Карцеву Коля относился просто и благожелательно. Ему нравилось, что Карцев артист цирка, и Коля подолгу и с интересом расспрашивал Карцева о том о сем… В чем-то Коля даже завидовал Карцеву. То ли тому, что Карцев подолгу живет один, без жены, то ли постоянной возможности Карцева к «перемене мест», то ли ежевечернему зримому признанию успеха Карцева, то ли еще чему. Однако Карцев яснее ясного понимал, что, если бы Коле предложили поменяться положением с ним, с Карцевым, Коля отказался бы наотрез. И не потому, что Коля любил свою науку больше всего на свете, а просто потому, что Колино положение солиднее, звание убедительнее, перспективы яснее, да и что душой-то кривить — денег больше… А деньги были очень нужны! Не Коле. Любе. Они нужны были на новую мебель, на немецкую кухню, на какие-то потрясающие замшевые туфли, на дорогой финский костюм для Коли, на тысячи разных необходимых мелочей.

Ни жадности, ни бабского накопительства — все в дом, все в дом! — у Любы не было. Она искренне считала, что положение обязывает и что если жить, так не хуже других. Поэтому вечные нехватки денег у Веры и Карцева Люба воспринимала без сожаления, называя это «неумением жить».

Вера была часто должна Любе. Карцева это нервировало и раздражало, он незаслуженно восстанавливался против Любы и при посещении их дома, из-за боязни показаться бедным родственником, вел себя фальшиво, с каким-то дурацким веселым превосходством и преувеличивал свои настоящие, а тем более будущие заработки. По всей вероятности, Веру мучило то же самое, потому что она невольно подыгрывала Карцеву во всем и даже позволяла себе вслух иронизировать над своей «затянувшейся полосой временных затруднений».

В такие минуты Карцев был благодарен Вере, хотя и знал, что пройдет час-другой, они останутся с Верой вдвоем, напряжение спадет, защищаться будет не от кого и от «затянувшейся полосы временных затруднений» не останется никакой иронии. Вера будет плакать и говорить злые и обидные слова. А если Карцев неосторожно попробует ей напомнить, что она еще вчера смеялась над суетливым мещанским благополучием какой-нибудь там Мирочки Шевелевой, Вера станет некрасивая и обязательно закричит, что он, Карцев, ей вообще никакого благополучия создать не может. Пусть-ка он попробует заработать столько, сколько зарабатывает Мирочкин муж! И тогда Карцев тоже закричит, что Мирочкин муж жулик и ворюга, а он, Карцев, воровать не пойдет, даже если им придется сдохнуть с голоду!

Он, наверное, скажет что-нибудь еще — неумное и не обидное для Веры и мучительное для самого себя. Потом он будет молча проклинать себя за то, что женился на Вере, на женщине старше себя, которая просто плохо к нему относится. Он будет завидовать Мирочкиному мужу, вовсе не жулику и не ворюге, а милому глуповатому Мите Шевелеву, конструктору какого-то не очень таинственного ОКБ…

— Вам куда? — спросил шофер такси.

— На Васильевский… — сказал Карцев.

— Не возражаете прихватить кого-нибудь по дороге?

— Пожалуйста.

Шофер открыл дверцу и крикнул в длинную очередь:

— Кому на Васильевский?..

Правильно. Нужно ехать именно на Васильевский… Не домой, а именно на Васильевский, где после развода Вера жила с матерью и Мишкой. Мишка там, и нужно ехать туда.

Открыла теща. Глаза ее сразу же наполнились слезами. Она обняла Карцева, повисла на нем и слабо закричала:

— Шуренька!.. Шуренька!.. Пропала моя доченька, пропала!..

Карцев беспомощно погладил ее по голове:

— Тихо, тихо, мама… Мишку напугаете…

Теща всхлипнула и застонала:

— Сидит, маленький, сиротинушка моя, да все про мамочку спрашивает!..

Карцев почувствовал, что теща врет. Он отстранил ее и пошел в конец длинного коридора. Он шел, и за его спиной тихонько приоткрывались двери соседних комнат.

Когда Карцев распахнул дверь, Мишка растерянно улыбнулся и слез с дивана. Он стоял загорелый, коротко постриженный и поэтому немного чужой. Карцев шагнул вперед, и что-то горячее подступило к глазам и перехватило горло. Мишка стал расплываться и терять очертания. Карцев судорожно втянул сквозь стиснутые зубы воздух и, спасая себя, подхватил Мишку на руки.

— Папа… — сказал Мишка и затрепыхался.

Но Карцев еще сильнее прижал его к себе и зарылся лицом в несвежую Мишкину рубашонку. Мишка затих, и Карцев слушал, как мелко и часто стучало его сердце…

В субботу Вера отпросилась у своего шефа — заведующего кафедрой невропатологии профессора Зандберга — за час до общего окончания работы.

Зандберг сидел в ординаторской и пил холодный чай вприкуску. Рукава халата у него были закатаны по локоть, открывая толстые веснушчатые руки, густо поросшие седыми волосами.

— Что-нибудь дома? — спросил Зандберг. — Мишка заболел?