Сохранилось несколько свидетельств, вполне достоверных, о Ермолове последних лет жизни. Из них, естественно, наиболее ценны воспоминания историков, сознававших всю важность сообщаемых ими сведений.
В 1844 году знакомец Ермолова генерал Годеин представил Алексею Петровичу Погодина, известного уже историка.
Ермолов жил еще в своем одноэтажном деревянном доме.
«Мы вошли, — вспоминал Погодин, — в низенькую комнату, оклеенную желтыми обоями; на голых стенах не висело ничего, кроме медальонов графа Толстого, изображающих сражения двенадцатого года. Насупротив находился портрет старика в Екатерининском мундире. Это был отец Алексея Петровича — Петр Алексеевич Ермолов, правитель канцелярии у генерал-прокурора Самойлова. Перед небольшим оконцем стоял работный стол, за которым, в углу, на простом стуле сидел славный сподвижник 1812 года, один из победителей Наполеоновых. Голова у него была вся белая, глаза маленькие, соколиные, тело тучно. На нем был серый поношенный сюртук из казинета, жилет темного цвета был застегнут наглухо до шеи. На столе лежал носовой платок и очки. <…>
Разговор был чрезвычайно содержательный — Петр I, Кавказ.
В частности, Алексей Петрович сообщил вещь весьма любопытную: „Отпуская меня на Кавказ, Александр Павлович сказал мне: знаешь ли, Алексей Петрович, что я еще не решил, должна ли Россия удерживать владения свои за Кавказом“.
Это были отголоски сомнений 1801 года, когда Александр долго колебался, прежде чем подписал манифест о вхождении Грузии в состав империи.
И далее Алексей Петрович прокомментировал слова императора с чисто военной точки зрения: „России нечего опасаться за свои владения, пока соседями с той стороны остаются такие слабые народы, как персияне и турки. Но притаись где-нибудь англичане, доставь горцам артиллерию, научи их военному делу, и тогда нам будет надо укрепляться уже на Дону. Англичане стерегут нас не спуская глаз.
Я послал в Хиву Муравьева на свой страх и ответственность…“».
Это совсем не похоже на победительные настроения Ермолова кавказских времен, но ведь он и тогда говорил, что успехи русских войск могут прекратиться, если им будут противостоять объединившиеся горские народы. Что, собственно, и произошло в 1840-е годы.
Но главную опасность видел он в активном вмешательстве Англии.
Он не случайно тут же упомянул экспедицию Муравьева — эту очередную попытку подобраться к северным границам Индии, чтобы отвлечь англичан от персидских и кавказских дел…
Мысль его интенсивно работала, анализируя возможные варианты развития событий на Кавказе и в Азии.
26 декабря 1854 года Ермолова посетил Петр Иванович Бартенев, прославившийся впоследствии изданием «Русского архива». Петр Иванович умело направлял разговор, наводя Алексея Петровича на темы особо важные.
«Разумеется, разговор зашел и о Суворове. <…> У Ермолова лежат 4 фолианта копий с переписки Суворова с разными лицами, данные ему для прочтения. Упомянув о том, что во время своего пребывания в Петербурге после взятия Праги Суворов отлично принимал в Таврическом дворце Державина, я завязал разговор про наших поэтов и мало-помалу довел до Пушкина. Я весь был внимание, когда наконец зашла о нем речь. „Конечно, беседа его была занимательной?“ — „Очень, очень, очень!“ — отвечал с воодушевлением Алексей Петрович. Он виделся с ним в Орле, вскоре после отставки. Пушкин сам отыскал его. „Я принимал его со всем должным ему уважением“. О предмете своих разговоров с ним Ермолов не говорил (мы знаем о них от самого Пушкина. — Я. Г.). Он утверждает, что это было в июле 1827 года; но я не знаю, зачем Пушкину быть тогда в Орле. Не в 1829 ли, проездом на Кавказ? Больше они не виделись. Как хорош был седовласый герой Кавказа, когда он говорил, что поэты суть гордость нации. С каким сожалением он выразился о ранней смерти Лермонтова! „Уж я бы не спустил этому N. N. Если бы я был на Кавказе, я бы спровадил его; там есть такие дела, что можно послать, да вынувши часы считать, через сколько времени посланного не будет в живых. И было бы законным порядком. Уж у меня бы он не отделался. Можно позволить убить всякого другого человека, будь он вельможа и знатный: таких завтра будет много, а этих людей не скоро дождешься!“ И все это седой генерал говорил, по-своему притоптывая ногой. На мои глаза он был истинно прекрасен. Это слоновое могущество, эта неповоротливая шея с шалашом седых волос, и этот ум, это одушевление на 78 году возраста! Передо мною сидел человек, бравший с Суворовым Прагу, с Зубовым ходивший к Дербенту, с Каменским осаждавший турецкие крепости, один из главных бойцов Бородина и Кульма, гроза Кавказа. И после этого говорите против Екатерининского века. Он его чадо».
С фельдмаршалом Каменским Ермолов турецких крепостей не осаждал. Но он был легендой, а стало быть, в сознании младших современников должен был участвовать во всех сколько-нибудь значительных военных событиях…
Для Бартенева Ермолов был воплощением исторической героики России, и потому для Петра Ивановича было особенно интересно узнать отношение его к другой сфере общепризнанной русской славы — к литературе. И воодушевление Алексея Петровича при воспоминании о Пушкине и Лермонтове, о поэзии вообще, отнюдь не было эпизодом.
За два года до бартеневского визита у Ермолова побывал совсем молодой человек, который никак не мог управлять их беседой.
Это был племянник партизана Фигнера, столь любимого в свое время Ермоловым.
Аполлон Фигнер оставил бесхитростные, но чрезвычайно выразительные воспоминания. Они ценны еще и подробным описанием быта Ермолова.
«Швейцар провел меня по лестнице во второй этаж и, отворив вторую дверь, громко произнес мою фамилию. Я очутился в кабинете Ермолова.
Кабинет представлял продолговатую комнату, оклеенную зелеными обоями, с одним итальянским окном, к которому примыкал письменный стол. У левой стороны стола в большом круглом кресле сидела какая-то огромная масса с шапкою белых волос на голове. <…> Я сел в кресло, стоявшее у противоположной стороны стола, и передо мною вырисовался весь гигантский бюст Алексея Петровича. Бакенбарды его сливались с головными волосами и как бы служили продолжением их, а на лбу выделялся чуб. Среди этой массы совершенно белых волос резко очерчивались под носом короткие темно-каштановые усы. Нижняя губа полуотвисла, а рот почти постоянно был немного открыт. Из-под нависших бровей мелькали небольшие, серые, проницательные глаза. <…> Я часто обедал вдвоем с А. П. и нам во время обеда служили его люди, имена которых я и теперь припоминаю: Иван Прокофьев, Иван Филиппов, Никита Филиппов и Максим Максимович, постоянный денщик, метрдотель и управляющий А. П., 40 лет служивший при нем и нянчивший его детей (управляющего звали Кирилл Максимович, но Фигнера, очевидно, спутал известный лермонтовский персонаж. — Я. Г.). Я привожу имена их потому, что всякий раз по окончании обеда, встав и перекрестившись, А. П. отдавал каждому из присутствовавших людей по поклону, называя по имени и благодаря за услугу. Обед его был самый простой: перед обедом подавалась рюмка водки и неизменные кильки; затем какой-нибудь бульон с гренками или суп с кореньями; второе блюдо — подгорелая котлета или пережаренная тетерка; затем для меня собственно что-нибудь сладкое. Бутылка кахетинского постоянно находилась на столе, потому что А. П. получал это вино бочками в подарок от своих кавказских друзей. Сам А. П. довольствовался всегда двумя блюдами и, как бы плохо ни были они приготовлены, никогда не изъявлял неудовольствия. Повар его был почти всегда пьян и очень хорошо знал, что получит одинаковую благодарность как за хороший, так и за дурной обед. А. П. говорил мне, что если бы ему подали жареную ворону или кошку, для него это было бы безразлично. <…>
Обычно А. П. сидел в своем кабинете, в круглом старинном кресле, обитом сафьяном. На столе под рукой у него находился носовой платок и табакерка. Памятна для меня бронзовая фигурка Наполеона I (! — Я. Г.), и таковой же колокольчик с изображением грушевидной головы Луи-Филиппа. В двух углах кабинета стояли мраморные бюсты: императора Александра Павловича и императрицы Елизаветы Алексеевны; по стенам несколько картин и гравюр, изображавших наполеоновские битвы; особенно памятна мне картина „Переход наполеоновских войск через Неман“. В одном углу кабинета была собачья постель, на которой покоилась толстая старая собака, ублюдок породы бульдогов, по прозванию Бирка, пользовавшаяся особенным расположением и заботливостью Алексея Петровича».