Вся эта речь была адресована Иде, безо всяких вступлений и комментариев.
Насколько она в этом смыслила, ее коллеги по начальной школе, разговоры которых она ловила в коридорах, думали более или менее так же, как и директор гимназии. Только пожилая сторожиха (которую детишки дразнили «бородой» — за некоторую старческую волосатость подбородка) была ею как-то застигнута за странным занятием — она обходила двери коридора, поглаживая их с целью снятия дурного глаза, и при этом бормотала себе под нос, что, мол, эти итальянские действия против французов все равно что нож в спину самим себе, и что кое-какие «удачные» операции кончаются рано или поздно порчей.
Но в противоположность этому, в то же самое утро школьный привратник, расхаживая в подворотне взад и вперед с видом завоевателя, приветствовал ее фразой: «Синьора Манкузо, так когда же мы войдем в Париж?»
А с другой стороны, чуть позже, возвращаясь домой, она услышала, как подсобник булочника, задержавшись на пороге остерии и вытирая со лба пот, доверительно говорил хозяину: «На мой взгляд, „Ось Рим — Берлин“ штука кривая. Ты вот посмотри, какое дело! Эти ребята там, в Берлине, устраивают свинские штучки — а мы здесь, в Риме, играем им на руку!»
Но, окруженная столь противоположными мнениями, бедная Идуцца, со своей стороны, так и не осмелилась сформулировать собственных суждений.
Ко всем этим тайнам, связанным с властями, которые так ее страшили, добавилось теперь слово «арийцы», на которое она прежде не обращала никакого внимания. В данном случае, если говорить всерьез, это слово не имело никакого логического смысла, и власти вполне могли бы заменить его по своему выбору и с таким же общественным эффектом на «жвачные» или «членистоногие», или что-то еще в том же роде. Но в голове Идуццы это слово звучало очень авторитетно, ибо было таинственным.
Даже от собственной матери она никогда не слышала такого определения — «арийцы». Более того, даже слово «евреи» для маленькой Идуццы в пору житья ее в Козенце оставалось совершенно непонятным. Потому что даже самой Норой, в самых откровенных разговорах, это слово никогда не произносилось просто так. Мне рассказывали, что однажды, в пылу одной из своих анархистских филиппик, Джузеппе провозгласил громовым голосом: «Настанет день, когда господа и пролетарии, белые и негры, женщины и мужчины, евреии христиане будут все равны между собой, они все будут носить почетное звание человека!»
Но едва он прокричал «евреи», как Нора испуганно охнула и побледнела, словно в обмороке, в ответ на что Джузеппе, охваченный раскаянием, придвинулся к ней и несколько раз повторил — на этот раз совсем тихим голосом: «Я ведь сказал: „евреи и христиане…“»
Бедняга думал, что произнеся злополучное слово шепотом, совсем тихо, после того, как он выкрикнул его во всю мощь легких, он поможет делу!
Как бы там ни было, теперь Ида знала, что евреи не совсем такие люди, как все прочие — не только потому, что они евреи, но также еще и потому, что они не арийцы.Но кто же такие арийцы? Идуцце этот термин властей напоминал что-то античное и высокопоставленное, типа баронаили графа.И в уме ее евреи как-то сами собой противопоставились арийцам, совершенно так же, как плебеи патрициям (она ведь изучала историю!). Однако же, по всей видимости, не-арийцы для властей являлись плебеями из плебеев! К примеру, подсобник булочника, типичный плебей, в сравнении с евреем вполне стоит патриция, поскольку является арийцем! И если уж плебеи на социальной лестнице приравнивались к некой чесотке, то плебеи из плебеев равносильны по меньшей мере проказе!
Все было так, словно навязчивые кошмары Норы, собравшись в единую стаю после ее смерти, теперь норовят угнездиться в мозгу дочери. Донеся на себя в муниципалитет, Ида вернулась к своей прежней жизни. А жила она совершенно так, как арийка должна жить среди арийцев, и никто, как казалось, не сомневался в полной ее арийскости, и в тех редких случаях, когда ей приходилось предъявлять документы (скажем, при получении жалования), хотя сердце ее и принималось прыгать в груди, на фамилию ее матери решительно никто не обращал внимания. Ее расовый секрет, как казалось, был похоронен в анналах Генеральной картотеки и навсегда; однако же, она, зная, что он там зарегистрирован, постоянно дрожала, боясь, что какое-то известие о нем выйдет наружу и пометит ее самое, а в особенности Нино, клеймом отщепенцев, расово неполноценных существ. С другой стороны, разъясняя в школе права и обязанности чистокровных арийцев, она, негласная полуеврейка, испытывала чувство вины, словно взяла что-то чужое или кого-то обманула.
Даже когда она выходила в магазин за продуктами, ее охватывало ощущение, что она нищенствует, она чувствовала себя беспризорной собачонкой, вторгающейся на чужую территорию. В конце концов она как-то постепенно — хотя до введения расовых законов не зналась ни с одним евреем, кроме Норы, — она, блуждая самыми непредвиденными маршрутами, оказалась в черте римского гетто: ее так и тянуло к прилавочкам и лавкам простых евреев, которым в эту пору не было еще запрещено заниматься своими маленькими гешефтами.
Сначала из-за природной робости она выбирала только вышедших в тираж старух с потухшими глазами и сжатыми в комочек губами. Однако же со временем у нее появились несколько знакомых, бывших не столь молчаливыми. В основном это были жившие в этих местах женщины, которые, взглянув на семитский разрез ее глаз, непрочь были с нею мимоходом поболтать.
В этих местах пополнялся ее багаж историко-политических сведений, поскольку, разговаривая с арийцами, она определенных тем не касалась, а обычными средствами информации по тем или иным причинам пользоваться избегала. Семейный радиоприемник, который еще при жизни Альфио стоял у них бог знает сколько лет, уже год как перестал работать, так что Ниннарьедду в конце концов разобрал его на части и пустил их на какие-то конструкции; у нее же не было денег на покупку нового. А что до газет, то она так и не приобрела привычки их читать, и в дом попадали разве что спортивные выпуски или киноиздания, которыми интересовался один Нино. Газеты, стоило ей их завидеть, всегда вызывали в ней какое-то врожденное чувство отторжения и враждебности; в последнее же время она впадала в самую настоящую растерянность, едва бросив взгляд на заголовки первой страницы, такие крупные и такие черные. Проходя мимо газетных киосков или входя в трамвай, она каждый день искоса на них посматривала, проверяя, не возвещают ли они, случаем, аршинными буквами, среди многих и многих прегрешений евреев, также и о ее собственных прегрешениях, нет ли там этой злосчастной фамилии — АЛЬМАДЖ А …
Расположенное не слишком далеко от ее школы гетто всегда являлось маленьким районом, отгороженным — вплоть до девятнадцатого века — высокими стенами и воротами, которые затворялись по вечерам; район был подвержен лихорадке, рядом были испарения и илистая грязь Тибра, еще не схваченного набережными. С тех пор, как в этом старом районе были проведены оздоровительные ирригационные работы, а стены снесены, его население стало непрестанно увеличиваться; и теперь, все на тех же четырех улочках и двух маленьких площадях, народ сновал уже тысячами. Там были многие сотни младенцев и мальчуганов — кудрявых, с живыми глазами; еще в начале войны, прежде чем начался всеобщий голод, там бродили эскадроны котов, квартировавших в развалинах Театра Марцелла, что буквально находился в двух шагах от гетто. Жители, по большей части, были бродячими продавцами или старьевщиками — единственные два ремесла, на которые закон уполномочивал евреев в прошлые века; после начала войны разрешение это было упразднено, и новые фашистские законы их запрещали. Лишь немногие из евреев имели подвальные магазинчики, где хранились и продавались старые вещи. В этом более или менее и заключались все ресурсы этой маленькой деревеньки.
Во многих семьях, живших в гетто, об угрожающих декретах едва слышали, их считали относящимися к немногим зажиточным евреям, которые жили там и сям в буржуазных кварталах большого Рима. А что до прочих грозных вестей, циркулировавших подспудно, то все, что Ида слышала, было обрывочным и неясным. В основном среди ее приятельниц, работавших в лавочках, царила атмосфера недоверия ко всему, простодушная и весьма открытая. На ее легкие намеки, уклончивые намеки арийки, эти несчастные бабенки, замороченные своими делами, отвечали с неким уклончивым легкомыслием или с податливой покладистостью. Все эти известия — не что, мол, иное, как измышления пропаганды. Кроме того, есть вещи, которые в Италии не могут произойти никогда. Они верили в покровительство влиятельных друзей, в снисходительность фашистских бонз, в связи старейшин гетто и главного раввина; верили в доброжелательность Муссолини и даже в то, что их не бросит Папа римский (хотя папы-то, на самом деле, уже много веков были едва ли не худшими их преследователями). Если кто-то из них высказывал скептицизм, они встречали его слова враждебным недоверием. Впрочем, в их положении у них не было иной защиты.