Изменить стиль страницы

Он разложил на столе журнал «Мир шахмат» и принялся решать какую-то сложную шахматную задачу. Погрузившись в размышления, он совершенно забыл о зажатой между пальцами сигарете, и пепел с нее, упав, рассыпался по страницам. У ног его дремала собака Тия. Когда он заново раскуривал погасшую сигарету, по собачьей спине вдруг пробежала мгновенная волна легкой дрожи — от затылка до самого кончика хвоста. Уши Тии на секунду встали торчком и тут же снова опали. Ионатан понимал, что так она реагирует на звуки или запахи, которые сам он не в состоянии уловить, потому ли, что они чересчур слабы, или потому, что слишком далеки от него.

На полочке, которую он укрепил в спальне, в изголовье его и Римоны кроватей, невнятно тикал грубо сработанный, в жестяном корпусе, будильник, и вот сейчас до слуха Ионатана донеслось это тиканье. Так хрупка тишина в комнате. Между ними двоими.

Но тишины нет: вокруг дома неостановимо несутся, устремляясь куда-то в низину, дождевые потоки…

Римона была тоненькой, невысокой, с узкими бедрами и маленькой крепкой грудью. Со спины она казалась девочкой-подростком, только-только начинающей взрослеть. Изящными и чистыми были линии ее тела, удлиненными — кисти рук и пальцы. Она напоминала хорошо воспитанную девушку прошлого века: как велели ей стоять распрямив плечи, ходить не раскачивая бедрами и сидеть сжав коленки, так и выполняет она безропотно и точно все, что было велено.

Хотя вблизи можно было заметить, что кожа ее на шее, под ушами, уже слегка увяла, но затылок оставался по-прежнему высоким и нежным, и копна волос свободно падала ей на плечи. Раскосые, с азиатским разрезом, глаза, казалось, были подернуты какой-то сумеречной дремой; они были широко, словно у маленького зверька, расставлены, и это придавало ей особое, странное и сильное очарование.

Иногда Ионатан с удивлением замечал, как смотрят на нее другие люди, как смотрят на нее мужчины, с какой неудержимой настойчивостью пытаются они проложить себе дорогу к ее печальной красоте: одни — шутками и игривыми словечками; другие — по-отцовски покровительственно, словно предлагая ей надежную опору; третьи — сальными намеками, и казалось, в самом их тоне кроется попытка подать ей некий секретный знак. Были и такие, кто обращался к ней с какой-то беспомощностью, словно моля о прощении и милосердии, и такие, что нашептывали ей сладкие речи, как будто знали некий тайный закон, который, без сомнения, хорошо известен и ей, какой бы недотрогой она ни казалась. Все эти посторонние мужчины любыми путями стремились добиться ее согласия, которое не изъявляется ни в словах, ни в действиях; как известно, сердце сердцу знак подает.

Как-то в жаркий летний день на лужайке возле дома один из соседей вызвался, подключив к водопроводу резиновый шланг, омыть струей ее босые, выпачканные в земле ноги. Он делал это так, будто выполнял свою часть старинного договора, хотя Римона, как избалованная девочка, пыталась изобразить, будто этот договор ее совсем не касается и она вообще никогда не слышала о его существовании, но самим своим отрицанием она, по сути, выполняла то, что этот договор ей предписывал, выполняла со всей щедростью и удовольствием, выполняла так, что легкое смятение охватило и соседа, поливающего водой ее ноги, и Ионатана, который, застыв у кустов мирта на краю лужайки, наблюдал за всем этим издалека, улыбаясь и скрежеща зубами. В глубине души он утешал себя тем, что, так или иначе, но и этого, как и других, она оставит ни с чем. Потому что нет в ее манере ни игры, ни уверток, ни притворства — ничего этого в ней нет. И вправду полнейшая наивность. И вправду девственные просторы тайги или тундры. Ослепительные снега в палящий летний зной. Сама того не сознавая, без всякого намерения, она окружила себя невидимым прохладным кольцом вежливого отрицания: я, мол, ничего не понимаю в этом языке намеков. Извините. Я не хочу и не могу принять в этом участие. Вы обознались. Мне очень жаль.

Изредка, когда Римона поднимала свои волосы, собирая их в узел и укладывая в высокую прическу, становился виден светлый пушок на ее затылке. Ионатан, охваченный чем-то вроде паники, настаивал, чтобы она распустила узел и освободила волосы, потому что вид этого пушка вызывал в нем такое чувство, словно она была обнаженной.

Ее черные, удлиненные, широко поставленные глаза обычно казались полузакрытыми и затененными. И на губах ее тоже лежала тень — постоянной, молчаливой, холодноватой отстраненности. Даже когда она говорила, даже когда улыбалась, эта холодноватая тень не исчезала. Но улыбалась Римона крайне редко; улыбка возникала не на самих губах, а где-то возле губ и медленно, настороженно разливалась дальше, пока не достигала уголков глаз, тогда Римона становилась похожей на маленькую девочку, которой показали нечто такое, что не полагается показывать маленьким девочкам.

Ионатан был уверен, что бо́льшая часть из того, что Римона видит и слышит, почти не задевает ее. Ничего ее не трогает, думал Ионатан с возмущением. Как будто жил я среди дорогих картин, как будто у меня была гувернантка, призванная воспитывать меня личным примером, пока и сам я не стану выглядеть человеком спокойным и всем довольным.

Эти мысли Ионатан пытался заглушить с помощью слова «жена». «Это моя жена», — бывало, шептал он беззвучно сам себе. «Это Римона, моя жена». «Это жена моя Римона». Но слова «моя жена» подходили, по его разумению, пожилым семейным людям, они напоминали ему кинофильмы, в которых показаны дома, где живут дети, и есть детская, и кухня, и домработница. А ведь это всего лишь Римона, которой все безразлично, кроме, пожалуй, изображений амулетов, принадлежащих племенам Свазиленда. Да и то словно сквозь дрему, словно безо всякой внутренней сосредоточенности, потому что, по сути, нет для нее никакой разницы между той или другой вещью. Моя жена. Снова она набросилась на мой старый коричневый пиджак, теперь вдобавок еще и намокший. Но ведь раз в жизни надо открыть рот и выложить простую правду. По крайней мере, самому себе.

— Послушай, Римона, может, уже хватит?

— Да. Я почти закончила. И в плечах сделала его пошире. Примеришь?

— Ни за что. Римона, я эту тряпку уже не надену. Тысячу раз говорил я тебе, что ее нужно отправить прямо на помойку. Или отдать итальянцу.

— Ладно.

— Что — ладно?

— Отдай итальянцу.

— Так зачем же ты должна была трудиться целый вечер?

— Я его починила.

— Но зачем, черт побери, его нужно было чинить, если тебе было сказано, что я никогда не надену этот пиджак?

— Ты же сам видел: в двух местах он был порван.

После десятичасовой сводки новостей Ионатан обычно, набросив на себя что-нибудь, выходил на маленькую веранду, чтобы в одиночестве выкурить последнюю сигарету. В свете огонька-светлячка можно было видеть, как падает дождь, тонкий и колючий, легкий и в тоже время полный терпения и упрямства. Ионатану нравилось ощущать, как в тишине холод касается его кожи, нравилось вдыхать полной грудью запахи ветра в ночи. И запах сырости, поднимающийся от напитавшейся влагой земли. Сама земля была ему не видна. Так стоял он и ждал, не зная, чего он ждет и для чего. Ему было жаль Амоса, брата, все еще служившего в армии: возможно, как раз в такую грозовую ночь, как эта, тот с товарищами лежит в засаде среди скал, в каком-нибудь ущелье у самой границы, и, застыв без движения, ждет, не появятся ли террористы. Ему было жаль ту бездыханную кроху, что родила Римона в конце прошлого лета: никто и никогда не говорил им, что же сделали с этим мертвым тельцем, лежит же оно где-то во тьме, под раскисшей землей; а ведь всего каких-нибудь пять месяцев назад он, Ионатан, приложив ладонь, мог ощутить его странное движение в глубине материнского лона…

И снова возник в ночи отдаленный собачий лай — если не с развалин деревни Шейх-Дахр, то откуда же донес ветер этот приглушенный лай?