Изменить стиль страницы

— Бери, бери, это пустяки. — Его улыбка взблеснула един ственным во рту золотым зубом. — Ну, вос херт зих? Ауда, кейф эль-халь? — Именно так, на смеси идиш и арабского, по интересовался он бедуинским житьем-бытьем. И продолжил уже на иврите: — Как сейчас у вас там, наверху?

Бедуин не торопится с ответом. Не спеша взвешивает он вопрос: похоже, относится к себе с чрезмерной строгостью, опасаясь допустить даже маленькую неточность, нарушить хотя бы одно из правил вежливости. Наконец он формулирует свой ответ с предельной скромностью:

— Нет проблем, благословен Всевышний.

— А твое зерно? — допытывается буфетчик, словно разочарованный услышанным. — Все в порядке? То просо, что реквизировали у вас? Вернули его в конце концов?

Бедуин занят: он отрывает от угла сигаретной пачки безукоризненный прямоугольничек, через который можно извлечь только одну сигарету, и движением фокусника щелкает заскорузлым пальцем по дну пачки — сигарета выскакивает прямо перед лицом буфетчика, словно пистолетное дуло, наставленное на врага.

— Зерно? Наверно, да. А может, нет. Возьми. Пожалуйста, господин Готхелф. Пожалуйста, тфаддаль, — повторяет он то же слово по-арабски. — Выпей сигаретку.

Поначалу буфетчик отказывается, отмахиваясь этаким неподражаемым еврейским жестом: сгинь, мол. Но спустя мгновение иным непередаваемым еврейским жестом он как бы говорит: «Да уж быть по сему», и снисходит до того, чтобы взять сигарету. Благодарит. И прячет ее где-то там, у себя за ухом. Дергает ручку кофеварки-эспрессо, подталкивает маленькую пластмассовую чашечку с кофе через всю ширину мраморной плиты, поближе к бедуину, всполошив и согнав с мест целую колонию притомившихся мух. И вновь обращается к собеседнику на смеси идиш и арабского:

—  Эфшер тишраб, йа, Ауда?(Не выпьешь ли, Ауда?) Может, посидим вместе пару минут? Ун а дерцейль мир ди ганце майсе мит дура?(И расскажешь мне всю эту историю с просом?) Чтобы я при случае замолвил за вас словечко перед майором Эльбазом.

Сидят они вдвоем и курят, словно два брата, за ближайшим к стойке столиком. «Румын» переходит на шепот. Бедуин, похоже, глуховат.

А Ионатан тем временем закончил складывать бумажную салфетку в пятнах жира. Сделал из нее маленькую лодочку. И запустил ее, с силой толкнув средним пальцем, на противоположный конец стола. Он оказался точен и попал прямо в солонку. Благословен Господь, произнес он про себя, беззвучно шевельнув губами, нет проблем…

И тут в ресторанчик хлынула шумная ватага туристов. В большинстве своем это пожилые люди, но ведут они себя как дети в отсутствие учителя. Почти все — и мужчины, и женщины — в голубых шапочках, которые обычно раздают туристским группам, и на каждой шапочке надпись на иврите и на английском: «10 лет Израилю — убежищу рассеянного еврейского народа». Они налетают на стойку, осыпая буфетчика остротами на идиш. Жаждут, чтобы прохладительные напитки были поданы немедленно. Рвутся в туалеты. Прокладывают себе путь между столиками, стараясь присоседиться к девушкам и запыленным, небритым солдатам, пробираясь среди работяг из каменоломен, бедуинов, фермеров в рабочей одежде, водителей грузовиков, среди всех тех, кто поглощает чипсы, арабские лепешки-питы, баранину, курятину, хумус, тхину, запивая все это кока-колой. Время от времени кто-нибудь ударяет солонкой по столу, чтобы пробить закупорившиеся отверстия. Порою в одном из углов раздается взрыв пронзительного смеха — похоже, кто-то стал жертвой жестокой шутки.

Ионатан разглядывал окружающих, сощурив глаза, будто через бойницы. Он обратил внимание, что бедуин, знакомый буфетчика, обут в сандалии из кусков резины, вырезанной из автопокрышки. К ноге они привязаны грубой веревкой. Темные плечи покрывает мелкая, как мука, пыль пустыни. На пальце поблескивает золотое кольцо. Усы аккуратно подстрижены. Голова не покрыта: видны редкие жирные волосы, смазанные то ли дешевым пищевым маслом, то ли верблюжьей мочой. Он стоит спиной к стойке, маленькие глазки его пристально следят за входной дверью — он старается видеть каждого входящего. На поясе у него висит в ножнах с серебряной насечкой арабский кинжал, называемый шабария.Бедуин худ, костляв, похож на черный скелет. Темная кожа на лице его натянута на крепких скулах, кажется, что ее отполировали наждаком. Поберегись-ка, голубчик, а то дружок мой Уди хочет отвести тебе роль чучела на лужайке у его дома, чтобы разгонять птиц да с ума сводить весь кибуц. Так что забудь про свое просо.

Ионатану захотелось курить. Он порылся в карманах: ничего. Поднялся и подошел к стойке, безостановочно почесываясь, как это с ним бывало всегда в минуты смущения. Взгляд его ни на секунду не отрывается от снаряжения, оставленного им под столом: любой вещи здесь «приделают ножки», если оставить ее без присмотра.

— Да, солдатик, что тебе еще?

Господин Готхелф занят. Не может поднять глаз. На липком мраморе он возводит высокую башню из монет. У него за спиной, на стеллаже, тесно уставленном разной посудой, сахарницами, банками со всякими соленьями, с маслинами, на этом стеллаже — фотография в траурном обрамлении: грузная женщина в безвкусном декольтированном платье, с жемчужным ожерельем, сбегающим с шеи и исчезающим в ложбинке между грудями. На коленях у нее маленький мальчик, аккуратно причесанный, с пробором посредине, в очках, в костюме с жилеткой и галстуком, с платочком, выглядывающим из кармана пиджачка. И черная лента, наискосок, в одном из углов перламутровой рамки — такие рамки продают туристам в Эйлате, на Красном море. Почему несчастья других кажутся нам дешевой опереткой, меж тем как к собственным несчастьям мы относимся с величайшей серьезностью и уважением? Почему подвергают нас непрерывным мучениям и страданиям, почему всюду, куда ни кинешь взгляд, горе и несчастье? И возможно, подумал Ионатан, пора предпринять что-то кардинальное, чтобы справиться со страданиями. Возможно, это отвратительно — удариться в бега. Возможно, правы мой отец и весь его хор старцев. Возможно, я поднимусь и еще сегодня вернусь домой, стану в строй, буду браться за любое задание, посвящу всю свою жизнь без остатка борьбе против всех и всяческих страданий…

— Да, солдатик, что тебе еще?

Ионатан заколебался:

— Ладно, дай-ка мне жевательную резинку, я знаю… — тихим голосом произнес Ионатан. И снова повторил про себя: «С этим покончено. Без сожалений. С этой минуты я больше не курю». А вслух добавил: — И плесни мне чашечку кофе «эспрессо».

Затем он вернулся к своему столику. Отдохнуть. Словно проход к стойке лишил его последних сил. Ничего. Наоборот, все очень хорошо. Пусть ищут. Пусть побегают по грязи. Уди. Эйтан. Все. Пусть перевернут всё вверх дном. Каждый мешок, каждый камень. Пусть призовут полицию с собаками-ищейками и подразделение пограничной стражи, как тогда, в ту субботу, когда в деревне Шейх-Дахр мы обнаружили следы террористов, проникших через границу, или след убийцы, бежавшего из тюрьмы. А если я убит? Пусть прочешут все ложбины, все ущелья, все русла пересохших рек. Почему бы и нет! Пусть поищут мой труп. Но где они, а где я… Меня уже не найдут. С этим покончено. Отныне каждый, кто передо мною, за мною, рядом со мною, замер в неподвижности. Ибо я уже отправился в путь, в те места, что давно уже ждут меня, по ту сторону гор, к Красной скале, к бушующему Бискайскому заливу, в Альпы, в Анды, в Карпаты, в Апеннины, в Пиренеи, в Аппалачи, в Гималаи. С ожиданием покончено. Началась его собственная жизнь. Голос зовет его, и он поднимается и уходит. Едва не опоздал — но нет! Вот он уже и добрался до этих мест…

Заходят два офицера и садятся за соседний столик. Знакомые? Возможно, да. А возможно, и нет. Кто в состоянии запомнить каждое лицо в этой армии. А может, с шахматного турнира? С курса по эксплуатации сельхозмашин? Все здесь похожи друг на друга. Лучше всего опустить голову и помалкивать. Покончить с «эспрессо» и исчезнуть отсюда. Вот только начисто позабыл я сказать им, чтобы были поосторожней с треснувшей электрической розеткой у двери, ведущей на веранду: случается, что иногда она бьет током. Я даже записочки не оставил…