Изменить стиль страницы

— Ты меня удивляешь, Иони. Можно предположить, что он спокойно, не повышая голоса, заметил бы: то, что вы сделали, вам пришлось сделать, потому что у вас не было выхода. И, кстати, у сирийцев тоже.

— Конечно. Как же иначе? Ведь это слово в слово то, что нам здесь декламируют постоянно, прямо с ясельного возраста, и воспитательницы, и учителя, и кибуц, и государство, и армия, и газеты, и наш национальный поэт Нахман Бялик, и провозвестник нашего государства Теодор Герцль — все наперебой кричат, что «нет выхода», что мы «вынуждены воевать и строить свою страну» и что, как говорится, «нас приперли к стенке». А теперь и ты — со Спинозой. Здравствуйте, я ваши тетя! Лучше плесни немного виски. Вот так. Плюсни, как сказал бы Болонези. Пока мне этого хватит. Ну, что еще вы можете мне предложить?

— Прости?

— Я спрашиваю, что еще вы можете мне предложить. Ты и твой Спиноза. Если ни у кого нет выбора и нас приперли к стенке, так что же вы предлагаете? Зачем же он сидел и писал свою книгу, и зачем ты сидишь, уставившись, как осел, в эту книгу, если, так или иначе, все потеряно?

— Видишь ли, Иони, не потеряно. Спиноза утверждает иное. Наоборот. У него, несомненно, выражена идея свободы. Мы свободны познать неизбежное,научиться принимать его спокойно и даже полюбить твердые простые законы, скрывающиеся за неотвратимым.

— Скажи, Азария…

— Что?

— Ты и вправду любишь ее?

— Видишь ли, Иони, я…

—  Даили нет?

— Ладно. Пусть будет так. Да.И тебя тоже, хоть я и слабак.

— И весь кибуц любишь?

— Да. И весь кибуц.

— И страну тоже?

— Да.

— И эту долбаную жизнь? И этот гнилой дождь, не перестающий поливать нас вот уже полгода, словно это моча Аллаха?

— Иони, прости. Не сердись на меня за то, что я скажу тебе. Но она вот-вот вернется, и потому я прошу или, как говорится, предлагаю, чтобы ты больше не пил виски. Ты ведь не привык пить…

— Готов ли ты выслушать еще кое-что, голубчик Азария? Тогда я тебе что-то скажу.

— Только не сердись, Иони.

— Кто здесь сердится, черт возьми?! Весь мир, не переставая, твердит мне: не сердись, хотя я вовсе не собираюсь сердиться. А если мне захочется рассердиться, то я уж никого и спрашивать не стану. Ведь и у твоего Спинозы написано: да здравствует свобода! Послушай, по моему скромному мнению, не только я в дураках, но и ты. И к тому же не совсем нормальный. И ты, и Спиноза, и она — вы все трое чокнутые. Подойди-ка сюда, поближе, вот так, еще ближе! Чтобы я мог врезать по твоей физиономии, физиономии несчастненького. Одна увесистая оплеуха, поверь, нам обоим доставит удовольствие. Подойди-ка сюда.

— Прости, Иони, я уже просил тебя простить меня за все, и вот мои вещи, я беру их и сию же минуту исчезаю из этого дома и из кибуца. Все равно меня скоро выбросят отсюда. Как всегда. Поскольку я маленькая вонючка и меня необходимо уничтожить, как говорили в армии и, уж конечно, говорят здесь, за моей спиной. А она на несколько лет старше меня, и она красивая, и она святая, есть в ее красоте что-то от Мадонны, а про себя я знаю, что в грязи с головы до ног. Только я и вправду всем сердцем верю, что справедливость существует и что можно и нужно быть хорошими, что кибуц — это нечто замечательное, нечто подобное чуду, которое произошло с евреями после всех страданий и преследований. И то, что существует еврейское государство, и армия, и все остальное, это ли не чудо? Вот только мы обязаны научиться жить в мире. Говорю я тебе, Иони, мы должны постепенно примириться и с этой прекрасной землей, с деревьями, горами, травой, и с арабами, и с каждой ящерицей, и даже с пустыней, и вообще примириться с обстоятельствами. И друг с другом. Все мы. Пожалуйста, не бей меня, Иони.

— Ну что ты, голубчик. Не бойся. Я ведь не какой-нибудь фашист, даже если это сразу не распознаешь. Я просто вдруг вышел из себя, потому что вы ни с того ни с сего принимаетесь читать мне мораль, дескать, нет у меня выхода и все такое. Я же собираюсь всем вам доказать, что у меня есть выход, да еще какой. Меня пока не приперли к стенке. А Спинозу я в гробу видал. Ну, хватит, философ, перестань дрожать, тебя никто здесь не намеревался убить. И то, что ты говорил о мире и покое, о справедливости, которую немедленно следует установить для всех, это слова из глубины души. И она — как бы это сказать? — она действительно должна достаться тебе. Эта благословенная святая. Не достаться —она тебя достойна.И это не то. Возможно, подойдет твоя пословица про овечку и юношу. Не помню, что там с ними было. Не бойся меня. Дай руку, философ. Мы друзья? Отлично. Вот так. А теперь плесни еще чуток. Да и сам выпей, если ты и вправду друг. Будем здоровы! Покамест ты еще философ, но когда-нибудь вырастешь и станешь министром, исправишь нашу страну, установишь справедливость, добьешься мира со всеми, и волк будет жить с ягненком, как мы с тобой. Только сейчас сделай мне одолжение: не говори больше. Ты немного поднадоел. Может, вместо разговоров померимся, у кого рука сильнее? Или немного бокса? Или лучше всего, пожалуй, если ты отправишься на кухню и принесешь нам оттуда два хороших ножа. Тогда и поглядим, какой ты мужчина.

— Все, что скажешь, Иони, только не пей больше виски. Ты ведь знаешь, что я, как говорят русские, очень люблю тебя и прошу прощения за все, в чем грешен перед тобой. Если хочешь, чтобы я стал на колени, так вот — я перед тобой на коленях. А если хочешь ударить меня, то, видит Бог, мне это безразлично. Я ведь привык получать удары.

— Господи Иисусе, встань немедленно! Клоун. Принеси мне сигарету. Погляди, как разнервничалась Тия от этих твоих представлений. Встань и сядь в кресло, как человек, и перестань изображать из себя психопата, и прекрати лить слезы, ведь к тебе никто не притронулся, или тебе доставляет удовольствие быть целый день несчастной жертвой и напоминать мне, что мы братья и все такое, и плакать, как маленький? Иди и ополосни хорошенько физиономию, чтобы не было заметно, что ты плакал. И заодно ополосни там наши рюмки. Уже тысячу раз я говорил тебе, что не пла́чу, это все моя дурацкая аллергия. Ну вот, она пришла. Успокойся. Тия, что там еще с тобой? Это просто возвратилась Римона.

Азария молчал. А Римона подала печенье и чай, открыла на несколько мгновений окна, чтобы выветрился табачный дым, и постелила постели.

Слесарь Болонези сидел выпрямившись на своей кровати. Одно его ухо было рассечено. Губы шевелились, словно в молитве…

Уже двадцать лет миновало с того дня, как размозжил он топором голову невесте брата. Никто в кибуце не знал подробностей. У нас ходили разные догадки, противоречивые слухи и даже рассказывали всякие ужасы. Однако этот человек был тих, вежлив и услужлив. И даже мухи не обидел с того дня, как прибыл к нам. Любую обязанность исполнял с молчаливым рвением. И лишь выражение его лица тревожило женщин и детей. Его челюсти были сжаты, как будто нечаянно откусил он что-то несъедобное и не мог проглотить, но и выплюнуть не решался из страха и вежливости. В тюрьме, где Болонези отбывая пожизненное заключение, к которому был приговорен, начал он исполнять религиозные предписания, и за хорошее поведение президент Израиля Ицхак Бен-Цви помиловал его. Комитет помощи вернувшимся к вере отцов узникам выдал ему письменную рекомендацию и поручился перед секретариатом кибуца, что Болонези — человек спокойный и сдержанный. Так он оказался у нас. Теперь Болонези несколько охладел к религии, целиком отдавшись искусству вязания, которым в совершенстве овладел, по-видимому, в годы заключения. Кибуцным детишкам он вязал удивительные жилеты, а молодым женщинам — любые, самые сложные модели из журнала «Бурда». Ни разу не взял он ни одного дня отпуска. Ни разу не заболел. Деньги на карманные расходы брать отказывался. В погожие дни обычно в одиночестве бродил по полям. Никогда не приезжали к нему гости. И никто из нас не заходил в его комнату, кроме тех, кто обязан был делать это по долгу службы. И не найти было среди нас человека, который обменялся бы с ним более чем тремя-четырьмя вежливыми фразами: «Добрый вечер! Как поживаете? Как дела? Большое спасибо за шарф. Получилось прямо-таки замечательно». А Болонези смотрит своим странным взглядом и отвечает то ли стихом из священных книг, то ли заклинанием, смешно коверкая слова: «Затопила наши души дурная вода, чуть ли не живьем нас проглотила, зачем же говорить „спасибо“, если ублажил и успокоил я душу свою?» Мы пожимаем плечами, и каждый идет своей дорогой. Теперь, зимними ночами, он сидит в одиночестве в бараке, вросшем в землю; стены барака покрыты толем, а по крыше его лупит дождь. И предлагали Болонези, и упрашивали, чтобы перешел он в небольшую комнатку, которую время от времени выделяют у нас холостым кибуцникам. Но он только бормотал что-то невнятное и отказывался. Комиссия, занимавшаяся в кибуце благоустройством быта одиноких людей, выделила ему керосиновый обогреватель, старый радиоприемник и репродукцию картины Ван Гога — подсолнухи, пылающие на солнце. А еще получил он электрический чайник, кофе и черную пластмассовую чашку.