Изменить стиль страницы

Собачья жизнь у того, кто все время проталкивается вперед, вымаливая овации у толпы и милости у общества, ибо страсти ведут к раскаянию, раскаяние — к сожалению, а из сожаления произрастают страдания, как утверждал Спиноза, и тут он был прав, прав безоговорочно, но евреи его изгнали, а женщинам он казался безобразным, и они насмехались над ним; так он и остался со звездами, с духами, с алмазами, которые гранил при свете свечи, и с ответом: не бойся, парень, не бойся.

Еще немного — и мы доберемся до места, сядем, будем есть и пить на камне, которым Каин убил Авеля, и я стану учить их русским песням, тем, что не звучат по радио, никогда ими не слышанным. И какой же я набитый дурак, что не взял гитару! Не взял из опасения, как бы не выделиться в компании. Из застенчивости, из страха, что другие люди посмеются над нами; мы совершаем совсем не то, что следовало бы, и сам космос посмеялся бы над нами, будь у него время и разум, чтобы постичь всю глубину нашей глупости. Взять того же Иони, он ведь не убегает только из стыда, из страха перед чужим мнением и всем таким прочим; ведь Римона вовсе его не удерживает — она держит его не более, чем эта земля держит камень, не давая ему улететь… Ты всеми силами убегаешь от неправды, а за поворотом дороги уже поджидает тебя ложь; ты, словно преследуемый хищными тварями, карабкаешься на дерево, а оттуда насмехается над тобой обман; ты, обезумев, кидаешься сверху вниз, а уже на половине твоего прыжка хватает тебя фальшь. Этот Уди, к примеру, если бы он хоть однажды раскрыл все карты, то сказал бы мне: «Послушай, Заро, до тех пор, пока ты не прикончишь ручной гранатой, или автоматным выстрелом с расстояния в полтора метра, или ударом штыка в живот — пока ты не прикончишь вражеского солдата, ты не узнаешь, что такое жизнь, не ощутишь всем своим нутром, что такое наслаждение, ради которого мы родились на свет». Или Римона — если бы сказала она то, что знает, как знает это сама земля, она обратилась бы к Анат: «Послушай-ка, Анат, мы должны однажды — либо ты, либо я, — должны однажды отдаться ему. Это займет не более мгновения, и тогда он успокоится, забудет о несчастьях и станет хорошим человеком, самым лучшим…» Но Римона еще не согласна быть женщиной, а Анат — та без проблем: если бы не общественное мнение и все такое, она бы трахнулась даже здесь, в поле, средь бела дня, с каждым из нас по очереди или со всеми разом, даже со мной, хоть я всего лишь «вонючка», или штинкер,как говаривал на идиш капитан Злоткин, как сказал бы на том же идиш Эйтан Р. или как называли нас на своем языке немцы. Единственное, что я умею делать лучше всех остальных, — это проигрывать и страдать, я готов к смерти больше, чем все остальные, и точнее, чем все остальные, я могу растолковать, чего на самом деле хотят от нас и небо, и земля, и, как говорится в Священном Писании, все воинство их, ибо войне здесь подчинено все: народ — это армия, страна — это фронт, а я единственный штатский, я и глава правительства Леви Эшкол, поэтому мы единственные, кто по-настоящему понимает всю сложность положения, только он пока не знает, что я такой же, что я могу ему помочь. Именно об этом следует говорить вместо того, чтобы болтать и произносить мертвые слова, вроде «классная суббота». Что это вообще значит — классная суббота? И слова о том, что в ущелье были оползни, тоже мертвые. Ну и что из того, что оползни были, а где их нет? Вся наша жизнь — сплошные оползни, даже это мгновение, что ушло безвозвратно, тот же оползень. Ну и что из этого? Еще немного — и Уди с Ионатаном начнут искать среди развалин свои библейские древности, а я останусь с девушками и уж тогда — не сойти мне с этого места! — попытаюсь единственный раз в жизни обойтись без вранья.

— Почему все молчат? — спросил Азария.

А Уди сказал:

— Вот она перед нами, эта вонючая деревня.

На вершине холма, на фоне небосвода, меж голубеющими облаками, вырисовывались развалины деревни Шейх-Дахр: выщербленные стены, оставшиеся без крыш, черные от гари и копоти, солнце освещает их спереди и сзади, и через пустую глазницу сводчатого окна прорывается луч, мечом рассекающий пространство. У подножия стен холмики, останки обвалившихся крыш. Кое-где пробил себе путь упрямый побег виноградной лозы и словно вцепился в остатки сгоревшей стены. А на вершине — мечеть и минарет с усеченной верхушкой: во время Войны за независимость ее снес, как у нас рассказывают, метким выстрелом из миномета сам командир ударных отрядов ПАЛМАХа. На развалинах дома шейха напротив мечети распласталась пламенеющая бугенвиллея, словно все еще не погас огонь, охвативший гнездо убийц, что взимали с нас, как говорил Иолек Лифшиц, жестокий кровавый налог.

Ионатану запомнились эти слова — «кровавый налог». Но теперь в деревне Шейх-Дахр не звучало ни единого голоса, не было слышно даже собачьего лая — только прозрачная тишина поднималась из праха, и от безмолвных гор веяло иной, смиренной, тишиной. «А содеянного не вернуть, искривленного не выправить» — и такие слова слыхал Ионатан от отца, а может, вычитал в журнале. Вышедшие на прогулку тоже стали молчаливей, даже Азария притих, и шаги их эхом отдавались на тропинках, мощенных просевшим камнем. А в поле, затянутом тонким слоем грязи, собака разрывала лапами землю, словно искала и, возможно, находила таинственные признаки жизни. Мокрые оливковые и рожковые деревья беспрерывно перешептывались между собой, как будто последнее слово еще не произнесено и они ищут его все эти годы, а три вороны на ветке ждут, что же возникнет из этого приглушенного шепота. В небесах парит хищная птица, то ли сокол, то ли ястреб, то ли коршун, — этого Ионатан не знал. Он шел в молчании. Но и остальные не разговаривали. Пока Уди Шнеур своим острым взглядом следопыта не приметил гриб у подножия юных, недавно посаженных сосен. И тут же раздался возглас Анат:

— Вот еще один! И еще! Да тут их множество!

А Уди заметил:

— Это, без сомнения, белые грибы, — и отдал что-то вроде команды самому себе: — По всей видимости, мы прибыли. Всё!

Не советуясь с другими, он остановился. Меж двумя скалами, серыми, с едва заметными блестками слюды, расстелил он кафию,мужской арабский головной платок в красную клеточку, трофей, доставшийся ему после боя с иорданским Арабским легионом. Женщины взяли из рук Азарии Гитлина корзинку с провизией. Ионатан скомандовал Тие: «Лежать!»

«Азария?..» — только и вымолвила Римона, и он тут же рванулся собирать хворост для костра, чтобы испечь картошку. Его карманный нож взяла Анат, чтобы нарезать овощи для салата.

Была она девушкой гладкой, крепкой, с вызывающе выпяченной грудью и смеющимися глазами, которые, казалось, намекали, что ей только что рассказали фривольный анекдот и она, если бы захотела, могла бы выдать кое-что посмелее, но посчитала, что развлечение стоит оттянуть, чтобы продлить его. Ветер с моря растрепал ее темные волосы. А когда тот же ветер попробовал задрать подол ее цветастой юбки, Анат вовсе не торопилась под взглядом Азарии прижать ее руками к бедрам. Уди, своему мужу, она говорила: «Подойди, ради Бога, сюда и почеши мне спину. Здесь и здесь… ужасно жмет мне… да не тут, ну что ты за болван… здесь и здесь. Вот теперь лучше».

И все занялись приготовлением еды.

Из-за сырости им никак не удавалось развести костер. Ионатан осторожно сложил из собранных Азарией веток нечто вроде шатра или индейского вигвама, а внутри него — хрупкое сооружение, несколько треножников из спичек, которые и поджег, прикрывая от ветра собственным телом. Все оказалось напрасным. Тут вмешался Уди: «Брось ты эти игры…»

Он свернул половинку газеты и поджег ее. Снова поджег, выругавшись на ломаном арабском. Все без толку. Пока не кончились спички в коробке. И поскольку Азария Гитлин казался ему слабаком, который с трусливым злорадством влез в эту минуту с очередной дурацкой русской поговоркой, чем-то вроде: не силой, а умом Иван из грязи вытащил рыдван, Уди взорвался: «Может, заткнешься, ты, кусок Спинозы! Значит, обойдемся без костра. Все здесь промокло так, будто соплями пропиталось. И вообще, кому нужна эта дерьмовая картошка?!»