Мандельштам декламировал эти стихи всякому встречному и поперечному, шепеляво завывая, по свидетельству современника, «вкрадчиво и вместе с тем высокомерно, даже сатанински-гордо». В творчество Мандельштама, которого даже расположенные к нему современники ошибочно воспринимали как отрешенного от жизни самовлюбленного чудака, социальная тема входила как естественная составная часть с ранних лет. Художественный отклик Мандельштама на ту или иную политическую ситуацию всегда был искренним, значительным и неожиданным - как, например, его великолепное стихотворение 1918 года под примечательным названием «Сумерки свободы» - ода Ленину, которого поэт, по замечанию Святополк-Мирского, «прославил за то, за что, кажется, никто другой его не славил: за мужество ответственности... Тут мы очень далеки и от «Скифов», и от Маяковского. И этот «большевизм» в Мандельштаме соединен с мужественным и положительным христианством». Именно Мандельштам, с его репутацией изысканного мастера и книжного эстета, внешне бесконечно далекого от «новокрестьянских» поэтов (хотя он высоко ценил творчество Клюева и восхищался строчкой вообще-то не очень им любимого Есенина - «Не расстреливал несчастных по темницам»), одним из немногих откликнулся на обрушившийся на сельские области Советского Союза в результате сталинской коллективизации голод начала 1930-х годов. Уже в так называемой «Четвертой прозе» Мандельштама, этом потрясающем образце русского исповедального жанра (сравнимом с «Записками из подполья» Достоевского), где автор пишет об обуявшем советское общество животном страхе, который «строчит доносы, бьет по лежачим, требует казни для пленника», отчетливо проступают охватившие Мандельштама ужас и отвращение к лозунгам антикрестьянского сталинского режима, вроде такого: «Мужик припрятал в амбаре рожь - убей его!» Эти нараставшие ужас и гнев («Власть отвратительна, как руки брадобрея») вырвались у Мандельштама в мае 1933 года, когда он выплеснул одно за другим несколько политических стихотворений, самым острым из которых была открыто антисталинская сатира «Мы живем, под собою не чуя страны...». В наши дни она стала, быть может, самым знаменитым стихотворением Мандельштама. Ирония в том, что это произведение, в котором отсутствуют особо сложные ассоциативные ходы, вовсе не типично для творчества Мандельштама; портрет Сталина в нем напоминает, по наблюдению Лины Ахматовой, народный сатирический лубок: Его толстые пальцы, как черви, жирны, И слова, как пудовые гири, верны, Тараканьи смеются глазища, И сияют его голенища. Не случайно Борис Пастернак, которому Мандельштам сразу же Гордо кинулся декламировать эти памфлетные строчки, отказался признать их поэзией; Пастернак пришел в ужас не только от их неслыханного по смелости содержания, но и от вызывающе прямолинейной, почти карикатурной стилистики: «Это не литературный факт, но акт самоубийства, которого я не одобряю и в котором не хочу принимать участие». Мандельштам свой антисталинский памфлет воспринимал, как свидетельствовала его подруга Эмма Герштейн, совсем в ином ключе: «Это комсомольцы будут петь на улицах! В Большом театре... на съез дах... со всех ярусов...» При этом он отлично понимал, чем рискует: «Если дойдет, меня могут... РАССТРЕЛЯТЬ!» Хотя Мандельштама за эти стихи не расстреляли, но поэт оказался, по сути, прав: они раскрутили спираль событий, приведших к его гибели 27 декабря 1938 года в пересыльном лагере на Дальнем Востоке. В первый раз Мандельштама арестовали в Москве в 1934 ГОДУ именно за антисталинские и антиколхозные стихи, по доносу кого-то из тех, кому он их читал. Эти произведения следствие квалифицировало как «террористический акт против вождя», но сам Сталин, к которому Бухарин, тогда еще главный редактор газеты -Известия», пробился с просьбой о милости к поэту, неожиданно приказал: «Изолировать, но сохранить». Мандельштаму было тогда 43 года, но на фотографиях этого времени он выглядит как глубокий старик. Арест и допросы сломали i·m психику, в тюрьме он перерезал себе вены на обеих руках, в i силке, куда его затем отправили, выбросился из окна второго этажа местной больницы. Каждый раз его спасали (сталинский приказ!), по внутренняя логика ситуации неумолимо выталкивала Мандельштама Ml позицию аутсайдера и оппозиционера, несмотря на его попытки примириться и с советской реальностью, и с самим Сталиным. Все это завершилось предсказуемо: повторным арестом (по доносам рвТИВЫХ коллег в органы безопасности) и мученической смертью в патере, где обезумевший Мандельштам, в лохмотьях, завшивевший, предлагал заключенным почитать им за кусок хлеба свои антисталинские стихи.

Мандельштам не успел создать собственный миф. Его посмертное возникновение в советское время было в основном делом рук двух совершенно разных людей - вдовы Мандельштама, Надежды Хазиной, независимой, резкой и амбициозной личности, и влиятельного журналиста и романиста на актуальные темы Ильи Эренбурга, первым после более чем двадцатилетнего перерыва пробившего большой очерк о поэте в рамках начавшейся в 1960 году в либеральном журнале «Новый мир» публикации своих обширных мемуаров «Люди, годы, жизнь». Эренбург первым публично сказал, с несвойственным этому старому цинику пафосом, о трагической гибели Мандельштама: «Кому мог помешать этот поэт с хилым телом и с той музыкой стиха, которая заселяет ночи?» Мемуары Эренбурга шедевром прозы не назовешь, но я помню, какое сильное впечатление они произвели на советскую интеллигенцию своей массивной эрудицией, непривычно европейским тоном и смелым по тем временам стремлением воскресить полузабытые или все еще запрещенные имена. Из-за всех этих качеств книга Эренбурга с трудом преодолевала цензурные рогатки. Автор страшно переживал, что его, быть может, лучшее произведение доходит до читателей искореженным. Но Надежде Мандельштам, когда она в 60-е годы написала монументальные воспоминания о покойном муже, и вообще не удалось пробиться в печать. Зато ее рукопись широко пошла тогда по рукам как «самиздат». Это, помнится, чрезвычайно озадачило и даже вывело из себя ревнивую Ахматову, много сил потратившую на создание собственной версии посмертного мифа о Мандельштаме (где рядом с ним возвышалась бы именно она, Ахматова) и пустившую в оборот адресованное специально Надежде Мандельштам ядовитое bon mot о том, что «талант не передается путем трения». Бродский, напротив, может быть, именно в пику Ахматовой всегда ставил прозу Надежды Мандельштам (по стилистическому блеску вполне сопоставимую с другими шедеврами русской мемуарной нон-фикшн XX века - книгой воспоминаний Бенуа, трилогией Андрея Белого и «Другими берегами» Владимира Набокова) в один ряд с произведениями столь высоко им ценимого Андрея Платонова. В итоге мемуары Надежды Мандельштам смогли появиться в печати только на Западе, где в начале 70-х годов они, совершенно неожиданно, произвели сенсацию, став на многие годы единствен- ным источником подробных, хотя и не всегда объективных сведений и суждений о Мандельштаме и, быть может, наиболее ярким описанием судьбы нонконформистского художника в сталинскую (поху. Другим великим городским поэтом, чья судьба резко переломилась после того, как он написал о сталинской коллективизации, стал Николай Заболоцкий, последователь тонкого литературного экспериментатора и словотворца Велимира Хлебникова и один из лидеров ленинградской дадаистской группы ОБЭРИУ (Объединение реального искусства). Детство проведший в деревне, сын агронома, Заболоцкий, степенный, рассудительный очкарик, внешне мало напоминавший эксцентричного, в высшей степени оригинального поэта-абсурдиста, каковым он являлся (Заболоцкого иногда принимали за бухгалтера), нею жизнь напряженно размышлял над философскими проблемами и заимоотношений человека и природы. Результат этих размышлений, его утопическая поэма «Торжество земледелия», девизом к которой, по словам автора, можно поставить строчки Хлебникова «Я вижу конские свободы/ И равноправие коров», была опубликована в 1933 году, по время вызванного коллективизацией голода, и немедленно стала мишенью ожесточенных нападок официальной критики. «Правда» и другие газеты оценили поэму Заболоцкого как «паск пиль на коллективизацию»: «...это не просто заумная чепуха, а политически реакционная поповщина, с которой солидаризуется на селе и кулак, а в литературе - Клюевы и Клычковы». Заболоцкого, гак им образом, включили в круг обреченных на уничтожение «но-иокрестьянских» поэтов-архаистов, с которыми его авангардистский стиль, да и мировоззрение, имели не так уж много общего. И вину Заболоцкому власти ставили то, что поэт не захотел или не сумел воспеть с ортодоксальных позиций создание колхозов: «Он представил величайшую в мире борьбу людей как бессмысленное и вздорное времяпровождение. Он плясал, гаерствовал, высовывал язык, отпускал скабрезные шуточки там, где речь шла о деле, руководимом ленинской партией, руководимом ее вождем, стальным большевиком со стальным именем...» И ситуации, когда классовая борьба в Советском Союзе, как на ИГО указывал Сталин, обострилась, подобные «шуты гороховые»