Изменить стиль страницы

— Ваше Величество сегодня не будет работать?..

Адриан молча взглянул на него и, молча кивнув, отвел взгляд. Бузни вышел.

Спустя минут сорок, мать, войдя к сыну, застала его таким же, каким застал Бузни.

Маргарета успела оплакать Сережу, успела взять себя в руки, освежить лицо и спустилась к Адриану.

Увидев его тяжко задумчивым, горестным, она ощутила прилив нежности, какой еще никогда не было по отношению к сыну.

Мягко взяв голову сына в обе руки, она прижала ее к своей груди.

— Что с тобой?

Вместо всякого ответа, Адриан, не меняя позы, обнял мать за талию и еще сильней прижался лицом к ее груди.

— А ты знаешь, этот молодой скульптор! Его уже нет. Он покончил с собой… — у нее духу не хватило сказать «повесился».

— Да! — только и было ответом.

Это безучастие сына, всегда внимательного, чуткого, даже совсем к посторонним людям, не изумило королеву. Она истолковала это правильно: значит, у самого Адриана слишком мрачно и тяжело на сердце, если он так отнесся.

Надо развлечь его, дать другое направление мыслям, задеть в нем самое близкое, свое, родное.

Лаская его голову, она сказала:

— А у нас, в горах, восстание ширится… И знаешь, кто едва ли не главный и нерв, и душа, и мозг? Зита! Маленькая Зита!..

Адриан, встрепенувшись и взяв ее руки, почти с гневом воскликнул:

— Мама, раз навсегда… Умоляю вас, не говорите мне об этой женщине…

— Выслушай меня!..

— Мама…

— Ты должен выслушать!.. Сядем. Не перебивай меня, будь терпелив.

Он подвинул ей кресло и сел сам, готовый слушать, но предубежденный, решивший, что матери не переубедить его. Маргарета не сразу начала, обдумывая каждое слово.

— Мне это нелегко говорить… Я виновата, очень виновата и перед тобой, и еще больше — перед ней… Но другого выхода не было… Пришлось пожертвовать личным чувством во имя династических интересов… И ты никогда не узнал бы правду, если бы не овдовел… Но теперь, когда ты свободен, я тебе скажу все. Зита перед тобой чиста и боготворит тебя больше прежнего. Да, да, ты сейчас убедишься! — поспешила мать, увидя на лице сына горькую, недоверчивую улыбку. — Я не встречала еще такой героини, как Зита, способной на самое крайнее самопожертвование. Зита знала: у тебя не хватит решимости порвать с ней, чтобы жениться на Памеле. Надо было так сделать, чтобы ты разлюбил ее, Зиту. Даже больше, почувствовал к ней отвращение. И сознательно, с истерзанной, окровавленной душой, взошла эта маленькая Зита на жертвенный алтарь. Она хотела убедить тебя в своем романе с этим… этим Абарбанелем. В действительности же не только никакого романа не было, а Зита едва разрешала ему целовать кончики своих пальцев.

Адриан хотел возразить, но ограничился нетерпеливым жестом.

— Зита по отношению к тебе и к своей любви осталась такой же чистой и светлой. Но разве не убедительней всего ее прямо титаническая работа сейчас над тем, чтобы вернуть тебе утраченную корону. Не только символически вернуть, а и в самом прямом значении слова. Ей удалось похитить и увезти в горы с помощью Друди обе короны пандурской династии. Не будь Зиты, большевики продали бы их в музей какого-нибудь американца.

Оживившийся, просветленный, Адриан, порывисто бросившись перед матерью на колени, спросил:

— Мама, откуда вы все это знаете?

— От самой Зиты, — ответила с торжествующей улыбкой Маргарета. — Я с ней все время в переписке…

27. ПОДСЛУШАННЫЙ РАЗГОВОР

Калибанов со своим бритым лицом жокея после двух-трех месяцев манежа приобрел совсем берейторский вид. Сухой, сбитый весь, маленький, он ходил в желтых галифе, подшитых кожаными леями, в невысоких мягких сапогах, носил клетчатую кепку и не разлучался со стеком.

Зарабатывал Калибанов недурно, и хватало не только на жизнь, а еще и угостить обедом или завтраком какого-нибудь всплывшего вдруг в Париже друга-приятеля по славной отечественной коннице.

Вот и сегодня, в воскресенье, день-другой спустя после трагической гибели Сережи и Мата-Гей, угощал Калибанов полковника Павловского.

Да, в недавнем прошлом он был блестящим офицером Лубенского гусарского полка. В его же эскадроне, кстати, отбывали воинскую повинность оба брата Сережи Ловицкого — Миша и Боря.

А теперь, теперь это — смуглый мужчина в потертом английском кителе, знавшем и Кубань, и взятие Царицына, и агонию Новороссийска, и героическую врангелиаду в Крыму. Теперь это давно не бритый человек, хлебнувший и голода, и нищеты, отчего лицо его стало похожим на печеное яблоко. Набедствовавшись в Париже, Павловский зацепился за какую-то шоколадную фабрику, где приходилось таскать и ворочать ящики и где платили пять франков в день, за вычетом воскресений.

И вот они оба, Павловский и Калибанов, однокашники — птенцы Елисаветградского кавалерийского училища, сидят на кожаном узеньком диванчике в каком-то подобии кабинетика. Именно — подобии… Справа и слева — вроде стеклянной, матовой, разрисованной всякой всячиной стены. Эти обе стены на высоте человеческого роста опускаются изогнутыми линиями к общему залу ресторана. Во всяком случае, впечатление ложи.

Гарсон поставил блюдо с закусками. Вернее, целый ассортимент миниатюрных блюд, каждое в виде трапеции. На этих «трапециях» — сардинки, масло, сыр, шпроты, корнишоны, колбаса, редиска.

— А за отсутствием очищенной, мы угостимся кальвадосом, — и Калибанов потребовал именно этот крепкий напиток, приятно обжигающий все нутро.

Гарсон, налив две рюмки, хотел унести бутылку и удивился, когда Калибанов попросил оставить ее.

Павловский, огрубевшими от физической работы пальцами, поднял рюмку.

— За скорейшее возвращение домой.

— Дай Боже… Только «сумлеваюсь», чтобы скоро… — ответил Калибанов с гримасой удовольствия на бритом лице от выпитой рюмки.

— Ты сомневаешься? — спросил Павловский.

— Хотелось бы, ох, как хотелось бы не сомневаться, а только видишь сам, какая кругом мерзость… Леон Блюм, правящий Францией, через своего приказчика Эррио, справляет медовый месяц с кремлевской шпаной. Шпана эта въехала в Императорское российское посольство, превратила его в нечто среднее между публичным домом и кандальным отделением сахалинской тюрьмы. Шпана жрет на царском серебре, угодливо оставленном ей господином Маклаковым, и не только в ус себе не дует, а задрала ноги на стол и требует, — давай ей флот Врангеля.

— Неужели отдадут? — встрепенулся Павловский.

— А почему бы и нет? Почему? У власти товарищи-социалисты, а разве есть гнусность, разве есть подлость, которой не могли бы выкинуть социалисты? Вот, может быть, Англия прикрикнет на них: «Цыц, не сметь». Да еще зашевелились Болгария, Румыния, Турция, — кому охота иметь в своих водах флотилию красных пиратов? Давай еще! Хорошая штука этот самый кальвадос. Да, противно жить! Что ни день — такое ощущение, словно вступил ногой в вонючую гадость и носишь эту гадость на сапоге… Прости, дружище, за неаппетитное сравнение, но, право же, это именно так! Больше полугода правят они Францией, эти, с позволения сказать, социалисты и чем же они занимаются? Подходят с государственной точки зрения к рабочему вопросу? Заботятся об удешевлении жизни? Благодетельствуют род людской? Ничего подобного! Проповедуют мир, а сеют смуту, рознь, классовую и религиозную ненависть. Им, изволите ли видеть, надо порвать с Ватиканом, ибо этого желает Блюм. Хотя, хотя… это к лучшему. Все национально-мыслящее, все верующие в Бога, а не в дьявола, пробуждаются и организуются под предводительством генерала де Кастельно. У социалистов — Блюм, прятавшийся от воинской повинности, у националистов — генерал, доблестно воевавший на фронте и принесший в жертву отчизне трех своих сыновей. И вот, лицом к лицу, стоят две Франции: Франция — Блюма и Франция — де Кастельно. И вот вопрос, чья же Франция победит в конце концов? Все идет или к большевизму, или к здоровой диктатуре. В самом деле, разогнать всю эту сволочь легче легкого…