В нашем обществе сильно развито „платоническое“, иначе не назовешь, низкопоклонство. Есть рабьи души, готовые унижаться перед чужим богатством, откуда не перепадает им ломаного гроша, перед чужой властью, которая не шевельнет для них пальцем.
Хамство — сплошь да рядом не выгоды какой-нибудь ради, а так, по хамскому свойству натуры человеческой.
Елена Матвеевна вспомнила вдову геиерал-лейтенанта, Симбирцева. Эта Симбирцева, — покойный муж ее лет десять назад служил губернатором где-то на юге, — была одной из самых рьяных почитательниц Елены Матвеевны. Целыми днями пропадала на складе, гордилась милостиво протянутой для поцелуя щекою и не пропускала ни одного вторника, терпеливо высиживая с четырех до шести, в тайной надежде, что Елена Матвеевна оставит ее к обеду.
Но поднимались и уходили госта, некоторым отборным, хозяин или хозяйка успевали шепнуть: „Куда вы, пообедаем!“ А Симбирцева так ни разу не удостоилась заветного шепота.
В течение двух лет звала она Елену Матвеевну на свои четверги. И только однажды снизошла Лихолетьева. Чопорный, натянутый визит, продолжавшийся две-три минуты. Елена Матвеевна посидела в гостиной, перекинулась фразою с каким-то генералом, снисходительно ответила что-то сиявшей восторгом хозяйке и, отказавшись от чая, изволила отбыть.
Елена Матвеевна вспомнила вдову-губернаторшу, вспомнила ее четверг и решила заехать. Тщательно обдумала туалет. Все в скромных тонах, ни одной драгоценности, ни одного камешка, одно лишь обручальное кольцо блестело на холеном белом пальце.
Мотор помчал Елену Матвеевну с Мойки на Моховую. Позвонила, впущена старой, много лет жившей в доме горничной. В гостиной голоса. Раскатистый генеральский смех; дамское щебетанье; Елена Матвеевна краем уха поймала обрывок чьей-то фразы:
— Сам виноват… человек с его положением… на какой-то авантюристке…
Губернаторша, увидев издали в передней дамский силуэт, близорукая, щурясь, сделала несколько шагов навстречу. Роли переменилисв. На этот раз Симбирцева подставила щеку Елене Матвеевне.
— Милая Антонина Дмитриевна, как поживаете? Вы совсем, совсем забыли мой склад.
„Милая Антонина Дмитриевна“ — холодная, как лед. Еле-еле ответила на приветствие. А ведь месяц назад она и в стихах и прозе воспевала благотворительность Елены Матвеевны. Этого „ангела-хранителя у изголовья бедных раненых солдатиков“.
Все кругом, как по мановению, смолкло. И щебетанье тех самых барышень и дам, что обивали пороги склада, раскатистый генеральский смешок, — все смолкло, и все с неподвижно-вытянутыми лицами смотрели на Елену Матвеевну, как на воскресшую покойницу, вдруг появившуюся среди живых…
Дамы и барышни постарше сухо поздоровались, барышни помоложе приседали с каким-то недоумением в глазах. Елена Матвеевна сидела на людях, чувствуя, однако, ту самую зловещую пустоту, в которую так не хотелось верить.
Подняться и уйти — было первым движением. Но что-то мешало, а прерванный разговор не клеился. И она поняла, что здесь говорили о ней, говорили много, нехорошо, оживленно, и своим внезапным появлением она вспугнула всех.
Плотный „юридический“ генерал спросил Елену Матвеевну:
— Как здравствует Андрей Тарасович?
Отвечая — „Благодарствуйте, чувствует себя прекрасно“, — успела перехватить несколько внимательно насмешливых искорок в глазах, несколько подавленных улыбок.
В самом деле, супруг Елены Матвеевны чувствовал себя прекрасно, ничего не видя, не подозревая. Он спросил как-то:
— Мамуля, что это у нас тихо? Прежде всегда такой шум, а теперь…
— У нас никогда не было шумно. Шум бывает на ярмарках. Просто людям надоела эта дурацкая война. Вы разве не знаете нашего общества? Хорошего, и в том числе благотворительности, — понемножку…
Андрей Тарасович виновато умолк.
— Ты извини, я, может быть, была резка с тобою, но я не в духе… Понимаешь…
Елена Матвеевна рассеянно провела рукою, по лысине Андрея Тарасовича, и, зажмурившись, он поймал ее пальцы и чмокнул старческими тубами.
Словно окаченная холодным душем, покинула Лихолетьева гостиную Симбирцевой. Хозяйка, чуть-чуть проводив ее до середины комнаты, вернулась к гостям, и опять молчание, и только когда за Лихолетьевой захлопнулась дверь, заговорили все сразу…
Задыхаясь от гнева, вся блуждающая в Скачущих мыслях, Елена Матвеевна долго не отвечала шоферу на вопрос, куда ехать. Она вспомнила вдруг отрывок из „рассказа“ Симбирцевой, посвященного ей:
„Елена Матвеевна Лихолетьева вошла в лазарет, распространяя вокруг себя какое-то сияние вместе с ароматом дорогих тончайших духов… С нею любимая собачка Дэзи. И, глядя на нее (на кого: на Елену Матвеевну или на собачку?), раненые солдатики уже не чувствовали своих страданий“.
Так она писала в тетради, навязанной Лихолетьевой, а теперь… теперь чуть не выгнала.
Но Симбирцева — еще не все. Елена Матвеевна, вспомнив, что принимает по четвергам ещё графиня Кунгурская, жена работавшего на фронте камергера, велела ехать на Сергеевскую. Но Кунгурская, такая раньше искательная, совсем не приняла Лихолетьевой, не приняла, хотя, как и у Симбирцевой, Елена Матвеевна слышала доносившиеся голоса…
— Значит, кончено: все отшатнулись. Ничтожные…
Нечем было дышать… Не хватало воздуха. Она велела шоферу быстро промчаться по набережной. Ветер, бивший в лицо, немного освежил Елену Матвеевну. Вынув из висевшего в автомобиле кожаного „кармана“ зеркальце, она посмотрелась. Глянула оттуда совсем другая Елена Матвеевна, постаревшая лет на десять… Это из рук вон… Недоставало, к довершению всего, чтобы она подурнела. Сию же минуту к Альфонсинке! Полежит часок-другой с маской на лице и вернет свежий, непроницаемый вид.
— На Конюшенную!
Мадам Карнац, по обыкновению, выкатилась мячиком-мячиком в бархатном платье и с крашеными волосами. У этого мячика при виде Елены Матвеевны глаза испуганно остановились.
— Бонжур, мадам… — просто „мадам“, без обычного „экселлянс“.
— Сделайте мне лицо, сейчас!..
— Сейчас нельзя, мадам… Энпосибль! Все занята! У меня лежит ля контес Лялецки, ля барон Винцегероде… Заезжайте потом, апре!..
— Вы с ума сошли! Как вы смеете говорить со мной таким тоном? После всех моих благодеяний вы предлагаете мне дожидаться какой-то очереди…
— Мадам, я ничего не иредлягай. В мой мезон все равни. Эгалитэ!.. Все соблюдайте сами строгий очередь, и дами очень високоставлени, тре, тре бьен позе… О каких благодеяний ви говорите? Если ви проводил поставка, так вы сами очинь хорошо заработал. Ву зеве бьен ганье!.. Ви еще заставила мне сделать мерзость: испортить лицо сет малрез Искрицки…
— Молчите, глупая баба, я ничего вас не заставляла!..
— Я не буду молчать! Я не есть ваш креатюр, ваши подлинный, сюже! Я есть свободни гражданка! Я буду крик на весь Петербург, буду кричать, а пропо бедни Искрицки… Мне его так жалько.
Елене Матвеевне хотелось ударить Альфонсинку… Неужели все так безнадежно и нет нигде просвета, раз даже эта гнусная жалкая тварь осмелилась показать свои зубы. Она действительно готова кричать на весь город об этой Искрицкой…
Удар за ударом…
Так вот откуда знает Хачатуров… Все будут знать. Хачатуров-краб, отвратительный слизняк, прочитавший ей нотацию и посоветовавший уехать… Дальше этого некуда идти… Горшее унижение и представить немыслимо…
В холодной тоске спрашивала себя:
— Откуда все это? Ведь я была такой рассудочной, взвешивающей все спокойным умом, играла наверняка… Наверняка шла к намеченной цели, и вдруг какие-то посторонние силы все разрушают, губят, уродуют… Кто же виноват? я или нечто другое, которое сильнее меня? Кто?
Из темной, никому не ведомой провинциалки она поднялась на головокружительную высоту и не сумела удержаться. Вот-вот, с минуты на минуту надо с трепетом ждать еще более стремительного падения…
Вечером Юнгшиллер сообщил ей:
— Забугина здесь, в Петербурге… Этот Арканцев допрашивал ее.
— Господи, новый удар!
Елена Матвеевна сказала мужу: