Самолюбие Елены. Матвеевны было сильно уязвлено. А главное, не так самолюбие страдало, как неприятно сознавать, что вместе с охлаждением Аршака Давыдовича прекращается и тот обильный золотой дождь, которым этот армянский Зевс осыпал свою Данаю с берегов Мойки.
Дабы выяснить все окончательно, Даная решила сама пойти к Зевсу…
Надев густую вуаль, сумерками отправилась Елена Матвеевна в «Европейскую». У входа в апартаменты Хачатурова дежурил на коридоре его собственный лакей. Он знал Елену Матвеевну. Елена Матвеевна знала его.
Лакей сделал каменное чужое лицо.
— Их нет дома…
— Открой дверь!..
— Я же вам докладываю, ваше высокопревосходительство, что Аршака Давыдовича нету. А без себя приказали никого не пускать.
— Как ты смеешь, болван!
Высокая, внушительная Лихолетьева, резким движением оттолкнув прочь лакея и рванув дверь, вошла…
Знакомая передняя, знакомая белая гостиная-салон и знакомый голос откуда-то из глубины:
— Кто там?..
Елена Матвеевна пошла прямо на этот голос.
Сидя у горящего камина, Хачатуров полировал ногти. Семимесячный недоносок, взращенный в нагретом, тепличном воздухе, Аршак Давидович навсегда остался чувствительным к холоду, зябнущим. Его, словно какую-нибудь тропическую ящерицу, всегда знобило, и он искал нагретого воздуха. Вот почему этим июльским вечером пылал у него камин.
Сидя спиною к дверям, он увидел в зеркало приближавшуюся фигуру Елены Матвеевны. Увидел и пошевельнулся только затем, чтобы выразить свою досаду. Он передернул плечами, забросил ногу и остался сидеть, маленький, невзрачный краб с громадным носом и прозрачными, белыми, как у трупа, веками.
Вслед за Еленой Матвеевной Хачатуров увидел в зеркале растерянного лакея.
— Скотина, ведь я же приказал тебе! Вон выгоню!
— Аршак Давидович, я же не виноват. Она меня толкнула и сама…
— Ладно, пошел вон отсюда!..
Аршак Давидович и Елена Матвеевна остались вдвоем. Это был один из редких случаев, когда уверенное в себе самообладание покинуло Елену Матвеевну.
— Встать сию же минуту! Как вы смеете сидеть, когда входит дама!..
Аршак Давидович неохотно, как будто спина его с трудом отклеилась от спинки кресла, приподнялся.
— Извиняюсь, но врываться, когда слуга заявляет, что нет дома, тоже не совсем корректно.
— Не говорите глупостей, Аршак! Что все это значит?..
— Что такое, в чем дело?..
— Почему вы пропали? Не заезжаете, не звоните, сами избегаете телефона? Неужели вы такой, как и все, и на вас, как и на всех, подействовали какие-то глупые, нелепые слухи…
— Слухи? При чем здесь слухи! Все это время был очень занят.
— Заняты? Вы, Аршак? Не смешите, ради Бога! Чем? Выдумывали какие-то мраморные стойла для ваших московских конюшен?
— Почему мраморные? — не понял нефтяной король.
— Джентльмены так не поступают. Наши отношения обязывают вас к другому образу действий.
— Какие же, в сущности, отношения? Будем говорить откровенно. Если… если иногда вы снисходили ко мне, грешному, с высоты вашего величия, так ведь это же… это оплачивалось по-царски. Больше, чем по-царски!
— Негодяй, как вы смеете говорить со мной таким языком, таким тоном!
— Елена Матвеевна, я же предупредил, что буду откровенен. Иногда не мешает называть вещи собственными их именами. Ведь я же знаю себе цену. Имею мужество сознаться: я некрасив, почти урод и в Аполлоны Бельведерские ни с какой стороны не гожусь. Умом Вольтера — его блеском я тоже не обладаю. Но у меня десятки миллионов, способных увеличить мой рост, уменьшить нос и сделать меня умным, когда я говорю глупости. Комментарии излишни.
— К чему это все?
— Я этого не навязывал. Вы сами пришли, сами повернули так, что я должен был высказаться…
Первым желанием Елены Матвеевны было приподнять дрожащими пальцами вуаль, открыть свое бледно-восковое, с красивыми, хотя и крупными чертами лицо, — и почувствует же он в ней, этот краб женщину, которую чувствовал всегда с такой остротою! Но сейчас же инстинкт подсказал Елене Матвеевне, что комедия соблазна ничего ей не дась, кроме нового унижения. Решительно ничего. Между ними воздвигся какой-то невидимый барьер. Этот барьер — животная трусость армянского креза. Трусость, убивающая всякое желание.
Вуаль осталась неподнятой.
— Я ухожу… мне остается только пожалеть, зачем я сюда пришла…
— Нет, погодите, Елена Матвеевна, погодите, я вовсе не хочу, чтобы вы считали меня подлецом по отношению к вам. Давайте в открытую… Да, я действительно избегал вас, прятался, это верно все. Я решил, что надо покончить. Во-первых, вы меня обманули: вы обещали мне чин действительного статского, дворянство, я сыпал на это деньги, сыпал, не считая, и что же вышло? Ничего!.. Затем эти слухи… Дай Бог, чтобы они оказались нелепыми, вздорными, но пока они не только не уменьшаются, а растут, увеличиваются… Я решил держаться подальше… Я не хочу быть замешанным в какую-нибудь… — он хотел сказать «грязную», — неприятную историю. А потом… потом узнал вещь, которая бросила меня в дрожь. Меня, как вы знаете, человека не особенно сентиментального и больше всего думающего о самом себе…
— Что такое вы узнали?.. Какие еще новости?..
— Относительно этой несчастной Искрицкой. Говорят, что это была ваша идея — обезобразить ее.
— Моя идея? Да вы с ума сошли, Хачатуров!..
— Хорошо, что этот Корещенко оказался порядочным человеком. Он не бросил ее, лечит, и они уезжают куда-то за границу, кажется, в Париж, где есть шансы ее вылечить. Но если бы этого Корещенки не было совсем, если бы его не было, что она делала бы? Что ей оставалось бы? Заживо гнить безо всяких средств, без копейки! И когда я узнал, это меня окончательно заставило порвать с вами всякие отношения. Дойти до такой чудовищности, низости! Из-за чего? Из-за того, что лишняя сотня тысяч перепала бы не вам, а ей. Как будто вы не тянули с меня сколько вашей душе было угодно… Уходите, Елена Матвеевна, уходите! Мне страшно с вами. Вы страшная женщина! И мой вам совет — уезжайте куда-нибудь — в Крым, на Кавказ, а если получите паспорт, самое лучшее — за границу. Уезжайте… Вам рискованно здесь оставаться… Уезжайте…
16. ОН УЖЕ ЗДЕСЬ
— …И вот я спустился, веревки хватило в самый обрез… Будь она короче на полсажени, пришлось бы спрыгнуть. И я не удержался бы. Дождь размыл пологий скат горы. Я и так, потерял равновесие, скользя, кубарем покатился вниз, весь перепачканный. Руки густо измазались грязью, и, несмотря на ежеминутную опасность быть пойманным, это сознание не могло заглушить физическое и брезгливое чувство.
— Интересна мне, в данном случае психология ваша: что, если б вас поймали?
— Если б меня поймали? Я думал об этом. Живой не отдался бы в руки. Ни за что! Защищался бы до последнего! «Заставил» бы отправить себя на тот свет! Я видел, как они расправляются с пойманными беглецами. Видел и никогда не забуду. Эти. истязания, подвешивания, побои, целый ряд утонченнейших пыток… Ужас один… À мне сугубо влетело бы. Ведь я обманул Каллаши, прикинувшись вот-вот созревшим без пяти минут ренегатом. Можете себе представить, как он мстил бы мне за великолепного дурака, которого я из него сделал? За эти простыни, одеяло, за все! Но я не буду утомлять вас подробностями. Что я пережил, перечувствовал — хватило бы на много тетрадей. Я шел всю ночь, шел, держась «воздушного» направления к югу. К утру надо было оставить между собою и Вейскирхеном возможно большее пространство. Утром хватятся, пойдут телеграммы, телефоны, поиски… Я шел под дождем, шел голодный, стиснув зубы. До изнеможения шел и в густой траве, и в грязи, и по болоту. На рассвете продолжать путь было, во-первых, небезопасно, — уже, начиналось движение, а во-вторых, я выбился окончательно из сил. И я понял, что такое животный сон, животная усталость… Ничего подобного никогда не приходилось испытывать. Забравшись на опушку дубовой рощи, по соседству с проселочной дорогою, упал прямо на влажную мокрую землю. В интересах собственной же безопасности следовало сотню-другую шагов дальше в глубь рощи сделать… Но я не мог. Не мог и не хотел, — будь что будет. Сначала я долго спал, как убитый. А там пошли какие-то горячие беспокойные сны, какой-то хаос, какая-то борьба, преследование… Причину этих снов я сообразил после. Причина — полуденное солнце, обжигавшее голову и лицо. Я проснулся, каким-то непонятным шестым чувством угадывая чье-то прстороннее около себя присутствие. Открыл глаза и, ослепленный солнцем, переходом от густого мрака к такому яркому солнцу, зажмурился… Увидел над. собою какие-то две фигуры. Мне спросонок почудились венгерские жандармы, и, твердый в своей программе, я хотел вскочить, броситься на них, затеять бешеную свалку, чтобы они меня пристрелили. Но это не были жандармы. Это были два сербских селяка, по соседству косившие луг. Их косы померещились мне карабинами. В широкополых соломенных шляпах, белых холщовых рубашках и штанах, босые, эти косари напомнили мне наших малороссийских мужиков. Виду меня был такой, что они жестами принялись успокаивать меня.