В блиндаже было полно солдат, и все слушали.
— Разрешите обратиться, гражданин бывший подполковник, а ныне комбат штрафного батальона? — козырнув, четко отрапортовал Глымов.
Головачев, поперхнувшись при словах «бывший подполковник», нахмурился, ответил:
— Обращайтесь.
— А не пошел бы ты к нехорошей маме щи хлебать с мудями… — внятно и так, что было слышно всем, проговорил Глымов.
Наступила гробовая тишина.
— Как ваша фамилия, боец? — напряженным голосом спросил Головачев Jlexy Стиру.
— Ну, Стира, — ответил тот.
— А ваша как фамилия? — Головачев взглянул на Чудилина.
— Чудилин моя фамилия…
— Арестовать его. Я приказываю, — сказал Головачев.
— Чево-о-о? — протянул Леха Стира.
— Арестовать его. Я приказываю, — повторил Головачев. — Или все трое пойдете под трибунал.
Все трое остались стоять, как стояли. Весь блиндаж напряженно молчал. И вдруг из глубины раздался чей-то голос:
— Слышь, бывший подполковник. Ты шибко тут не гоношись. Тут и бывшие полковники есть. Мы тут все одним миром мазаны — так что закрывай варежку и оставь людей в покое.
И штрафники сдержанно загудели. В полумраке яркими точками светили огоньки цигарок.
— Все? — повернулся к штрафникам Головачев. — Или еще есть желающие высказаться?
— В другой раз, комбат, — отозвался тот же голос. — В бою виднее будет.
— Грозитесь? Тогда слушайте, что я вам скажу! — выкрикнул Головачев. — В штрафбате будет железная дисциплина или…
С протяжным громким скрипом открылась дверь блиндажа, и в проеме появилась большая сутулая фигура Твердохлебова. Головачев осекся, смотрел на него, открыв рот.
— Комбат пришел… — тихо и изумленно сказал кто-то, но его услышали все, и еще чей-то голос радостно заорал:
— Здорово, комбат, а мы думали, тебя расстреляли!
— Да пока передумали… отсрочку дали, — слабо улыбнулся Твердохлебов, и штрафники ринулись к нему, обступили плотно, обнимали, жали руки, хлопали по спине и плечам. Это были те семнадцать, что остались в живых от прежнего состава батальона.
— У вас чего тут? — спрашивал Твердохлебов. — Что за собрание?
— А нас всех новый комбат под трибунал отдал! — звонко ответили ему и дружно захохотали.
— Сразу всех? — улыбался Твердохлебов.
— А чего ему мелочиться? Всех под трибунал — одному воевать удобнее!
И снова — оглушительный нахальный хохот.
Головачев протолкался сквозь толпу штрафников и вышел из блиндажа.
Уже ночью, когда все спали, Твердохлебов и Глымов, лежавшие рядом у стены, закурили, и Глымов спросил коротко:
— Сильно метелили?
— Ребятки там старательные… — ответил Твердохлебов и добавил после долгой паузы: — Я там, брат Глымов, повеситься хотел…
— Понимаю… — отозвался Глымов.
— Сломали они меня… вчистую… — Твердохлебов пыхнул дымом.
— Не верю, — ответил Глымов.
— Правду говорю, Антип Петрович… я теперь не вижу в жизни смысла… да и жить не хочу… — бесцветным, равнодушным голосом говорил Твердохлебов, широко открытыми глазами глядя в черноту потолка.
— Не верю… — повторил после паузы Глымов.
— Верь — не верь… — громко вздохнул Твердохлебов, — а мне теперь, Глымов, одного только и хочется… смерти…
— Окстись, что мелешь-то? — вдруг раздался рядом с ними голос отца Михаила.
От неожиданности Твердохлебов и Глымов вздрогнули. Глымов даже цигарку выронил, стал искать, приподнявшись на локте.
— Ну тебя к чертям собачьим, святой отец, рявкаешь, как припадочный — заикой человека сделать можно!
— Я за тебя молился денно и нощно, комбат, — продолжал гудеть отец Михаил. — Чтоб укрепил Господь силы твои душевные, чтоб даровал тебе крепость и силу противостоять супостатам бесовским! А ты теперь смерти просишь… грех это великий, Василь Степаныч…
— Это кто ж супостаты бесовские? — спросил Твердохлебов.
— Знамо кто… Харченки всякие и ему подобные… воры и губители…
— Да вот он тоже вор… — Твердохлебов указал на Глымова. — Тоже, значит…
— Нет, не значит, — перебил отец Михаил. — Оптину пустынь, где святые старцы живут, тоже вор и разбойник основал. Оптей звали. Уж такой несусветный душегуб и разбойник был — свет не видывал. А снизошло ему Божеское откровение, и отрекся он от жизни прежней, и поселился в глуши, и Богу стал истово молиться…
— Святым стал? — весело спросил Глымов.
— Стал. И место то с тех пор святым почитается.
— Ну, тады я спокоен, — хмыкнул Глымов. — У меня все впереди… Может, еще святым стану, хе-хе-хе…
— Так что, Василь Степаныч, родимый, не зови смерть — Господь захочет, сам тебя на небеса заберет… — прогудел отец Михаил.
— Возьмут тебя архангелы под белы руки и понесут прямиком в рай, — мечтательно заговорил Глымов. — А у ворот тебя святой Петр с ключами встречает. Скажет тебе: «Здравствуй, Василий Твердохлебов, много ли тебе пришлось на земле грешной помучиться? Много ли тебя били, предавали и обманывали? Много ли тебя в неволе держали? Много ли холода и голода терпеть пришлось?» И ты ответишь: «Да вдоволь всего хлебнуть пришлось, святой Петр».
— Думаешь, поверит? — усмехнулся Твердохлебов.
— А как же! У него ж твоя жизнь вся как на ладони будет. Он вопросы-то тебе задает так, для профилактики… И подхватят тебя архангелы, и отнесут в рай на самое почетное место. А там, слышь, река молочная и тут же караваи хлеба душистого, и бочки с медом, и нектар божественный, и вино…
— Разве в раю вино пьют? — спросил Твердохлебов.
— А как же! — убежденно ответил Глымов. — Райское вино и пьют!
— И не стыдно вам, богохульники? — укоризненно спросил отец Михаил.
— А чего стыдного я говорю, батюшка? — в свою очередь спросил Глымов.
— Стыд не в том, что ты языком своим поганым молотишь, а в том стыд, что ты за страдания непременно компенсацию получить хочешь, что ты корыстный человек и в рай никогда не попадешь.
— Ой, ой, ой, батюшка, много на себя берешь, — огрызнулся Глымов. — Корыстный, говоришь? За то, что меня всю жизнь мою земную мордуют почем зря, хуже скотины самой последней, я в рай желаю попасть, сразу — корыстный?
— Грешил непомерно много и не раскаиваешься, потому и не попадешь, — вздохнул отец Михаил.
— С вами, попами, говорить — лучше лоханку дерьма съесть! — махнул рукой Глымов.
— А с тобой говорить — весь в дерьме измажешься, потом отмываться устанешь, — парировал отец Михаил.
Твердохлебов тихо рассмеялся, покачал головой…
Только под утро грузовики с ранеными прибыли в госпиталь армии. Перед трехэтажным, длинным бревенчатым зданием ревели моторы, перекрикивались медсестры и санитары, стонали и ругались раненые.
— Кто может ходить — все в баню! — кричали медсестры. — Все в баню!
Савелий сновал между ранеными и санитарами, спрашивал то и дело:
— Свету не видели? Медсестра, Светланой зовут…
— Отвязни, парень, нашел время…
— Здесь где-то была, — сказал наконец один санитар.
И вдруг он ее увидел. Она вела раненого. Тот обнял ее за шею, навалившись всем своим тощим телом, она обхватила его за талию. Замотанная окровавленным бинтом одна нога солдата была подогнута, на другой, тоже забинтованной, он кое-как ковылял.
— Света! — Савелий кинулся к ним.
Она подняла на него измученное, осунувшееся лицо, радостная улыбка на мгновение появилась на губах:
— Ой, Савва? Опять ранили?
— Нет! Я к тебе! На минутку! Мне утром обратно в батальоне надо быть!
— Сейчас, Савва, подожди… — Она двинулась вместе с раненым, который тихо стонал, прикусив губу.
— Давай помогу… — Савелий с другой стороны подхватил солдата, и они потащили его в госпиталь.
Потом он помогал сгружать на носилки тяжелых. Света была все время рядом. Вдвоем несли носилки, шли по гулким коридорам госпиталя — раненые вповалку лежали на полу, в палатах.
Только разгрузили, как послышался рев грузовиков, и вдалеке показались полуторки.