Изменить стиль страницы

Избежали они всех этих страшных чисток. Да и когда началось все то сталинское и ежовское, бабушка уже была страшно больной: полиартрит — руки и ноги скрюченные. И ни в каких партийных делах участия уже не принимала. Может, им в чем-то и повезло. А насчет лояльности деда… Не берусь утверждать, что был он человеком независимым. Но считаю, все-таки не случайно работал где-то у черта на куличках в Вологодской губернии, подальше от всего этого.

А то, что Ленина знал — ну да. Был в кружке в северном Союзе борьбы за освобождение рабочего класса. Кружком руководили Ульянов, Кржижановский, Мартенс, еще кто-то…

Знаю, бабушка дружила с сестрами Ленина, но как? На кошачьей основе. Те кошек любили, и бабушка тоже. И знакомство у них в основном было кошачье. О близости с партийным руководством в семье нашей никогда никаких разговоров. И все они — и дедушка с бабушкой, а потом и папа — похоронены в одном склепе на Донском.

Вильям и Генрих

У отца был родной брат. В некоторых книгах его называют Гарри, но это — по-английски. Правильнее — Генрих. Он постарше отца года на два.

И однажды, уже после их возвращения в Москву, Генрих был на речке. Увидел тонущих детей, бросился их спасать. Девочку какую-то вытащил, а сам утонул.

Когда мама узнала об этом, у нее, оглушенной горем, вырвалось: «Почему не Вилли…» Это известно из семейных легенд. Первенец — Генрих — был ее любимцем.

А папа, насколько понимаю, рос сорванцом, доставлял много хлопот. Это и бабушка рассказывала. Постоянно попадал в переделки. Однажды еще в Англии врезался на велосипеде в стадо коров, а вернее, овец. Велосипед погнулся, и дома — недовольство.

Плавать папа не умел. Еще в Англии, когда был маленький, отец и старший брат решили, что младшего надо научить плавать. И ничего лучше не придумали, как просто бросить в воду. Отцу это страшно не понравилось. И, как он говорил, с тех пор желание купаться исчезло у него на всю жизнь.

Лида — кузина и приемная дочь

Лида — моя старшая двоюродная сестра. Племянница моей мамы, дочь ее брата Бориса, который в молодости до войны здорово пил — всё, вплоть до денатурата. Он первенец, старший любимый сын, избалованный родителями. Учиться не захотел и в империалистическую сбежал на фронт совсем мальчишкой, оттуда и пристрастился. А Лидина мать, жена Бориса, была очень красивой женщиной. Моя двоюродная сестра — третий ребенок от третьего мужа. Родители были, но она им оказалась не очень нужна. И когда ее мама умерла, она жила у нас. Потому что наша бабушка по линии мамы была против того, чтобы мать Лиды делала аборт. И Лиду привезли к нам, сказали: вы ее хотели, вы с ней и возитесь. Моя мама и папа считали ее приемной дочерью. Тоже поступок, о чем-то говорящий.

Лида старше меня на шесть лет. У нас разные типажи. Я пошла в фишеровскую породу, она — шатенка, сейчас, вы же видели, седая.

Как папа попал в разведку

Когда папа женился на маме, то дома ему сказали, что коль скоро ты женился, так изволь сам зарабатывать. А делать ничего он, естественно, не умел. Образования у него высшего не было, профессии — тоже. Никогда ни одного института не кончал. До 1926-го служил в Красной армии, в радиобатальоне. Потом приехал и какой-то период вроде занимался комсомольской работой. Ничего путного не делал. Пытался где-то Учиться, но ему ничего не нравилось. Вот вы говорите, что изучал Индостан. Я об этом не слышала.

Но вот что мамина сестра, Серафима Степановна Лебедева, работала в ОГПУ переводчиком, знаю. И она папу туда же переводчиком порекомендовала. Он в то время отлично говорил только на двух языках — английском и русском, хотя знал и немецкий. Совершенная случайность, что в 1927-м попал в разведку, в отдел переводов. Совсем не потому, будто родители посоветовали. Это все выдумки.

А почему его в разведке решили использовать далеко не переводчиком, этого я вам не скажу. Подозреваю, конечно, что представлял он огромный для разведки интерес: родился в Англии и по их законам считался британским подданным.

Эвелина помогала, как могла

Иногда пишут, что будто бы я забыла английский, когда между первой и второй командировками отца провела какое-то время с дедушкой и бабушкой. Это абсолютная трепотня. Дело в том, что английскую речь я забыть не могла, скорее, могла подзабыть русскую. Я русский язык выучила уже после того, как окончательно вернулась в Россию из Норвегии. И по-русски тогда говорила с сильным акцентом. Дома с папой — только по-английски. С мамой, у которой язык похуже, почти всегда на русском.

Слышала, будто я одергивала родителей, когда они путали во время переездов из страны в страну свои новые имена. Я лично такого не помню, но мама мне об этом рассказывала: если на каком-то коротком промежутке времени у них были липовые документы и они друг друга называли не так, то я их поправляла. Наверное, при посторонних прерывать не могла, вероятно, что-то говорила папе с мамой с глазу на глаз. Я же не полной идиоткой была, чтобы при полицейском офицере упрекать маму.

По мере своих способностей я, безусловно, понимала некоторую двойственность нашего положения. Во всяком случае, когда в Норвегии наша домработница в отсутствие родителей привела домой каких-то деятелей и водила их по квартире, я за ними ходила по пятам. Папа с мамой вернулись, я им доложила, что наведывались неизвестные дяди, заглядывали туда-то, смотрели и трогали то-то. Когда я папе об этом рассказала, он даже засвистел: признак того, что мною доволен. Свист был высшим проявлением радости. А по поводу неведомых дядей дальнейших подробностей не знаю, они никогда в доме не обсуждались, но, во всяком случае, домработницу уволили.

Вот вы спрашиваете, был ли в Норвегии отец радистом. Мне никто об этом не докладывал, а я не спрашивала: слишком была маленькой. Хотя понимала, что мы — в чужой стране.

Мы там жили под своими именами. Папу и маму и в Норвегии, и в Англии звали Вилли и Эля Фишеры. И у меня было мое собственное имя, я всю жизнь — Эвелина.

Когда я общалась с местными детьми — норвежскими, и с английскими тоже, было, конечно, обидно, что у них полно родственников, а у меня — никого. Но я знала, что у меня и дедушка есть, и бабушка, только они пока не с нами.

Я уверена, что если бы сейчас приехала в Норвегию, то узнала бы ту троллейбусную остановку, на которую мы из центра Осло приезжали домой. Я бы и дом нашла, где жили. А из дома я бы отыскала дорогу к морю. Тоже помню, как туда идти. И шторы в нашей квартире не забыла: узоры на них необычные.

Что я еще хорошо помню, так это мои танцевальные опыты. Мама вместе с какой-то знакомой, возможно, и русской, попыталась открыть танцевальную студию. Записалось в нее много детей. Меня учили танцевать классику. Одевали в белые пачки, и мы, малышня, выбегали на сцену. Но танцы раз и навсегда закончились, когда мы неожиданно — и уж точно для всех нас троих — собрались и уехали в Москву.

А за границей мы дома с мамой общались в основном на русском, а с папой по-всякому: по-английски и по-русски. Я в Норвегии действительно говорила со всеми местными на норвежском. Сейчас остались в памяти кое-какие слова. Да и то в основном кулинарные. Оттуда, примерно с года 1934-го, у меня сохранилась маленькая брошюрка, как печь всякие торты. Книжечке уже за 70. А история ее такова. Решили мои родители устроить прием и спечь пасхальную бабу. Взбили дюжину желтков, белков — и отдельно, и вместе — поставили ее в духовку, а плита у нас в Норвегии была электрическая, исключительно нежная — жантильная — и на ножках. Сначала баба нормально поднималась, а потом, видимо, кто-то хлопнул дверью или еще что, и она села. Даже наша собака есть бабу отказалась! На что папа страшно рассердился и купил маме эту вот брошюрку. С тех пор книженция в нашем доме и существует. Вот в объемах этой брошюрки я способна разбираться по-норвежски. Но вы спрашиваете меня о той вечеринке, а я ее, естественно, не помню…