Если он не замечал поклонов, на это не обижались. Рассеянность мистера Смита была известна всем; она стала такой же достопримечательностью города, как старый королевский замок и вспыльчивость профессора Фергюсона.
Его привычка говорить с собой и улыбаться своим мыслям еще более укрепилась. Он сам рассказывал, что однажды слышал, какими замечаниями по-шотландски обменялись по его адресу две уличные торговки.
— Бог мой! — сказала одна и сочувственно покачала головой. — Вот бедняга!
— А ведь прилично одет, — заметила вторая, подразумевая: не странно ли, что его одного отпускают из дому?
А вот один из рассказов Вальтера Скотта, как обычно, обстоятельный и колоритный.
Таможенное управление держало швейцара, представительного мужчину в длинной красной ливрее. Согласно правилам в дни заседаний совета, состоявшего из пяти таможенных комиссаров, швейцар, держа в руках семифутовый жезл, должен был отдавать этим жезлом салют каждому комиссару, а затем торжественно сопровождать его до дверей зала заседаний.
Смит видел эту процедуру много раз и привык к ней. Но однажды, войдя в подъезд, он задумчиво посмотрел на привратника и вдруг стая копировать все его движения, используя вместо жезла свою трость. Швейцар вытянул вперед жезл, держа его обеими руками. Смит сделал то же самое, как рекрут, которого муштрует старый сержант. Не зная, что и думать, служитель отступил на шаг и приставил жезл к ноге. Но Смит, вместо того чтобы пройти мимо него на лестницу, встал напротив точно в такой же позе. Разумеется, все это происходило в полном молчании.
Тогда швейцар, окончательно сбитый с толку, стал первым подниматься по лестнице, подняв жезл. Смит последовал за ним. Дойдя до дверей зала, владелец жезла опять отступил и поклонился высокому должностному лицу. Он получил в ответ точно такой же поклон и пошел вниз по лестнице, изумленно бормоча себе что-то под нос. Только тут чары спали, и Смит как ни в чем не бывало вошел в зал.
Шотландский мемуарист Александр Карлайл пишет о Смите, возможно, несколько преувеличивая: «В обществе он был самым рассеянным человеком, какого я когда-либо видел. Находясь в большой компании, он шевелил губами, говорил c собой и улыбался. Если его пробуждали от этой задумчивости и возвращали к теме разговора, он тотчас начинал разглагольствовать и не останавливался, пока не выскажет, притом чрезвычайно умно и искусно, все, что он знает по данному вопросу».
Тем не менее в узком кругу он был прекрасным собеседником, очень доброжелательным и внимательным, кроме моментов рассеянности. Смит умел не только говорить, но и слушать. В его беседе не было сочности и блеска доктора Джонсона, не было неизменной иронии Юма. Речь его была деловита, основательна, точна. Он понимал и ценил юмор, но отпускал его в ограниченных дозах и в своей серьезной манере. Макензи говорил, что за полчаса беседы он мог высказать столько дельных мыслей, что хватило бы на целую книгу.
Познания его в самых разных областях и память были удивительны. Вдруг могло оказаться что он неплохо разбирается в военно-морской тактике, начитан в фортификационном искусстве и знает много любопытных подробностей о жизни американских индейцев.
При всей своей мягкости и доброжелательности Смит мог быть, если нужно, достаточно тверд в своем мнении, хоть и очень вежлив. Автору, пославшему ему на отзыв свое сочинение, он писал: «Я надеюсь, вы простите меня, если я позволю себе сказать вам, что я не могу обнаружить в нем те оригинальные вещи, которые, как вы, по-видимому, полагаете, оно содержит».
О поселении и первых годах в Эдинбурге нам в виде редкого исключения рассказывает сам Смит. В письме к датчанину (1780 г.), которое уже цитировалось выше, он пишет:
«В течение четырех лет после этого (после приезда в Лондон в 1773 году. — А. А.) Лондон был главным местом моего жительства. Там я завершил и опубликовал свою книгу. Затем я вернулся в прежнее место своего уединения — в Керколди — и занялся писанием другой работы — об изобразительных искусствах. В это время хлопотами герцога Баклю я был назначен на мою теперешнюю должность, которая, хоть и отнимает довольно много времени, вместе с тем легка и почетна и достаточно обеспечивает меня при моем образе жизни. Получив назначение, я предложил отказаться от пенсии, которая была закреплена за мной опекунами герцога Баклю, прежде чем я отправился с ним за границу, и затем подтверждена его светлостью, когда он достиг совершеннолетия. Я считал, что не имею более оснований получать эту пенсию. Но его светлость сообщил мне через своего казначея, к которому я обратился с предложением вернуть обязательство, что, хотя я посмотрел на это дело с точки зрения своей чести, я не посмотрел на него с точки зрения его чести, и что он не допустит подозрений, что он добился должности для своего друга лишь ради того, чтобы освободиться от бремени такой пенсии. Таким образом, в моем нынешнем положении я настолько богат, насколько мог бы желать. Единственная вещь, о которой я сожалею, — это помехи в моих литературных занятиях, неизбежно вызываемые обязанностями службы. Несколько работ, которые я намечал, вероятно, будут продвигаться гораздо медленнее, чем было бы при других условиях».
О том, как продвигались в Эдинбурге литературные труды Смита, мы уже в общем знаем.
Он только с трудом успевал готовить новые издания своих сочинений. Для развития экономической науки Смит после 1776 года практически ничего не сделал. Более того, возникает впечатление, что он к этому и не стремился. С созданием «системы» он, видимо, считал свою миссию выполненной и в крайнем случае ограничивался тем, что добавлял куски в новых изданиях «Богатства народов». Но эти добавления представляют собой лишь свежие иллюстрации к его идеям.
Хотя Адам Смит написал две большие книги и довольно много разной мелочи, для нашего времени он остается человеком одной книги. Мало кто слышал об остальных его сочинениях, и это нельзя признать несправедливым.
Его работа об «изобразительных искусствах» и опыты по истории культуры остались в набросках. Даже набросков почти не осталось от его трудов в области истории литературы и литературной критики, о которых в одном из писем сообщает Макензи [63].
Впрочем, об этом едва ли надо жалеть. Дело в том, что литературные вкусы Смита в 80-х годах были примерно такими же, как и в 40-х, когда он занимался литературой почти профессионально. Но после появления романов Ричардсона, Филдинга, Смоллетта, Голдсмита, Стерна и даже того же Макензи его строгий классицизм был безнадежно консервативен и просто неуместен. Весьма вероятно, что он никогда и не читал этих авторов, уже составлявших славу английской литературы. Во всяком случае, их романов (за исключением одного дареного томика Макензи) не оказалось в его большой библиотеке.
По словам человека, много беседовавшего со Смитом на литературные темы, он высказывался так: «Обязанность поэта состоит в том, чтобы писать, как подобает джентльмену. Я не люблю этот безыскусственный язык, который ныне считают уместным называть языком природы, простоты и так далее».
Вероятно, Бернс ему нравился не столько как поэт, сколько как шотландец.
Его кумирами по-прежнему оставались древние, а в английской литературе он видел мало прогресса после Драйдена и Поупа. Он вообще, видимо, плохо чувствовал художественную прозу и считал ее «низким жанром». Совершенно не принимал всерьез он романы Дефо и Свифта.
Смит презирал журналистику и с необычной для него желчностью отзывался о сплетничестве и злословии печати.
Если задать вопрос, почему Смит все же пошел в чиновники, ответ, мне кажется, должен быть самый тривиальный: из-за жалованья.
Уже почти пятнадцать лет он жил на деньги герцога Баклю. Правда, пенсия была закреплена за ним пожизненно. Но это было стеснительно и, если подумать, не очень этично. Кроме того, 300 фунтов в год, казавшиеся ему в свое время большим богатством, теперь выглядели довольно скромно. Живя один в Лондоне, он тратил не меньше 200–250 фунтов в год. Да поездки, да дом в Керколди, да книги!
63
Недавно были найдены и опубликованы лишь записи ранних лекций Смита по литературе.