Изменить стиль страницы

После заграницы Блоку открывается и новый взгляд на Москву. На скамейке в Александровском саду он чувствует «прозрачную нежность Кремля», приходят к нему необычно сентиментальные строки: «Упоительно встать в ранний час…», «Я люблю тебя, панна моя…». Москва впервые предстала в женственном образе. А женственность для Блока — это космизм, это вечность и всемирность.

Бесконечность времени и пространства. Италия помогла ощутить ее на чувственном уровне. В Шахматове Блок заканчивает свое первое поэтическое завещание — стихотворение «Всё это было, было, было…». Оно начало складываться сразу по возвращении в Россию, потом от широкого стихового потока отделились «венецианское» стихотворение «Слабеет жизни гул упорный…» и афористическое восьмистишие «Кольцо существованья тесно…».

«Всё это было, было, было…» — в духе пушкинских раздумий о времени и месте будущей смерти (вспомним строки: «И где мне смерть пошлет судьбина? / В бою ли, в странствии, в волнах?» из хрестоматийного стихотворения «Брожу ли я вдоль улиц шумных…»). Поэтическое гадание Блока начинается с Москвы:

В час утра, чистый и хрустальный,
У стен Московского Кремля,
Восторг души первоначальный
Вернет ли мне моя земля?

Затем следуют Петербург («Иль в ночь на Пасху, над Невою…») и Шахматово («Иль на возлюбленной поляне…»). В житейском смысле один из трех вариантов сбудется, но поэтическая логика выходит за пределы реального пространства («Иль просто в час тоски беззвездной, / В каких-то четырех стенах…») и реального времени:

И в новой жизни, непохожей,
Забуду прежнюю мечту,
И буду так же помнить дожей.
Как нынче помню Калиту?

Для петербургского поэта и Венеция с дожами, и Москва с Иваном Калитой — города с более давней историей, они нужны, чтобы расширить временные границы жизни.

Обратим внимание, как смысл первой строки радикально изменяется по ходу стихотворения. Поэт не просто говорит о «вечном возвращении», он его рисует. Стихотворение движется не по прямой, а по кругу. Поначалу повтор «было, было, было» воспринимается как знак прошлого, прошедшего, уходящего. А в итоге, когда мы, дойдя до последней строки, возвращаемся к первой, троекратное повторение глагола означает для нас: это состоялось, совершилось, это существует и остается навсегда [25]. О чем автор с вызывающей простотой и душевной открытостью говорит в конце:

Но верю – не пройдет бесследно
Всё, что так страстно я любил,
Весь этот трепет жизни бедной,
Весь этот непонятный пыл!

Немного написано в тот шахматовский сезон. Но, право, и одного такого стихотворения вполне довольно. Вопрос о бессмертии решен. Внутренне. Под жизнью подведена внятная и волевая черта. И как бы ни предавался Блок новым приступам отчаяния (для него это – один из способов добывания новой энергии) – он уже окончательно уверился в правильности своего пути, в неоспоримой ценности созданного им.

ЕЩЕ ОДНА ВСТРЕЧА СО СМЕРТЬЮ

«Смерти я боюсь и жизни боюсь, милее всего прошедшее святое место души — Люба. Она помогает — не знаю чем, может быть тем, что отняла?» — записывает Блок в ночь с 22 на 23 сентября 1909 года. Даже в текстах, адресованных самому себе, он остается лириком и высказывается музыкально-многозначно. Ясно одно: «прошедшее», пройденную часть жизненного пути он оценивает высоко. А отношение к Любови Дмитриевне для него равно отношению к жизни (не как к абстрактной «жизни вообще», а к своей собственной и единственной). Слова «святое место души» не стоит вырывать из контекста как некий комплимент супруге, они достаточно весомы и с учетом всех неуютных смысловых оттенков этого монолога.

С 30 сентября Блоки в Петербурге. Здесь происходит много нового, и позиция Блока в художественном бомонде постепенно, но неуклонно усиливается. В октябре 1909 года начинает выходить журнал «Аполлон», во главе которого — художественный критик Сергей Маковский (кстати, сын художника Константина Маковского, чьи «Дети, бегущие от грозы» находятся в Третьяковской галерее). Редактор деловит, нашел щедрого мецената. На первом плане — искусство, однако есть литературный отдел, в формировании которого участвуют Вячеслав Иванов и Иннокентий Анненский. Маковский хочет, чтобы журнал был не кружковым, а достаточно широким, чтобы под лозунгом «аполлонизма», культуры, «меры и строя» объединились модернисты разных стилей и художественных

Очень это кстати, особенно в ситуации, когда близки к закрытию и «Весы», и «Золотое руно», дававшие Блоку регулярный заработок. При «Аполлоне» создается Общество ревнителей художественного слова (оно же — Академия стиха), в совет (или «президиум») которого избирают Маковского, Вяч. Иванова, Анненского, Брюсова, Кузмина и Блока.

На одном из собраний Академии Блок читает еще не опубликованные итальянские стихи. Как опишет потом Маковский, «глухим своим голосом он стал ронять строки намеренно-однозвучно, почти не давая смысловых ударений, только нажимая на рифмующее слово…». Аплодисменты здесь не приняты, но красноречива та тишина, что стоит в зале после чтения. С одобрительным словом выступает Вячеслав Иванов, с ехидными придирками по части этимологии и синтаксиса — Маковский. Однако тут же он просит дать кое-что из прочитанного для «Аполлона». 24 октября Блок пишет матери: «…итальянские стихи как бы вторично прославили меня».

С публикацией, впрочем, будет негладко. Маковский потребует исправлений, автор на них решительно не пойдет. Не захочет, например, в «Успении» изменить стих «вернув бывалую красу» на «вернув ей прежнюю красу». «…Мне так “поется”», — напишет Блок редактору. Маковский этого не забудет и продолжит филологический спор с поэтом аж через полвека, по-прежнему не принимая строк: «Ты как младенец спишь, Равенна, / У сонной вечности в руках». В книге «На Парнасе Серебряного века» он напишет: «Младенец спит на руках у матери, а не “в руках”. Весь зрительный образ неверен от такой “оплошности ”».

Но в том-то и дело, что образ не столько «зрительный», сколько музыкальный. Поэт поет, а не рисует. Значения слов, вступающих в художественное сравнение, трансформируются. И совершенно неадекватно представлять вечность в виде гигантской женщины, «на руках» которой лежит целый город. Вечность не «держит» Равенну, а объем лет ее: вот в чем оправдание блоковской поэтической вольности. «Прелесть обоснованного отступления от нормы», — называл такие случаи академик Л. В. Щерба (кстати, ровесник Блока). Маковский в своей лингвистической рефлексии приотстал и от новаторской поэзии, и от современной филологии. Тем не менее его антиблоковские наскоки читать сегодня по-своему интересно: там, где «парнасский старовер» тычет в «ошибку», обнаруживается свежая и смелая поэтическая «прелесть».

Блок той осенью часто пишет в Ревель страдающей от депрессии матери, поддерживая ее и беря на себя порой роль старшего: «Советую тебе, не забывая о своей болезни, всегда, однако, принимать во внимание, что ты находишься в положении не лучшем и не худшем, чем всеостальные сознательные люди, живущие в России». И в том же письме от 10 ноября в сказывает важнейшую мысль о способе духовного выживания, едином для всех времен: «…Нужно иметь одну “подкожную" идею или мечту, которая протекает вместе с кровью то спокойно, то бурно, то в сознании, то подсознательно. Такой ты обладаешь, и я тоже, следовательно, еще можно жить».

вернуться

25

Именно так воспринимала эту строку Л. Д. Блок, вынося ее в эпиграф к своим мемуарам «И были и небылицы о Блоке и о себе» и по рассеянности соединяя ее со строками из совсем другого стихотворения:

Все это было, было, было…
Я лучшей доли не искал.
О сердце, сколько ты любило!
О разум, сколько ты пылал!