Т. Корагессан Бойл
Плененные индейцами
В тот вечер, на лекции, им внушали, что человеческая жизнь не представляет собой вечной ценности. Мелани была подавлена и сидела в стесненном молчании с чувством вины и страха – что, если бы кто-нибудь увидел ее здесь, – в то время, как доктор Тони Бринсли-Шнайдер, специалист по биоэтике из Стэнфорда, доказывала им, что людей, как и свиней, кур и аквариумных рыбок, можно менять друг на друга. По мнению доктора, немощные, умственно отсталые, преступники, недоношенные дети и им подобные не были личностями и общество неспособно больше нести на себе бремя их содержания, особенно в свете успехов человечества в плане размножения. «Мы вряд ли представляем собой исчезающий вид, – произнесла она со зловещим смешком. – Знаете ли вы, сидящие здесь сегодня – все вы, добрые и достойные люди, что человечество перешло, перешагнуло через порог в шесть миллиардов?» Она застыла над кафедрой в воинственной позе, а ее скромные маленькие очки в серебряной оправе бросали на аудиторию отблески света. «Вы на самом деле хотите еще больше кондоминиумов, лачуг и фавел, больше машин на автострадах, больше домов для инвалидов прямо за углом от вас? На вашей улице? В соседнем доме? – она направила свой сверкающий взгляд на аудиторию. – Ну, так что, вы действительно хотите этого?»
Люди задвигались в креслах – приглушенная, влажная волна звука, словно тихое колебание прибоя на далеком берегу. Никто не отвечал – это была вежливая, преданная идее свободы самовыражения, университетская аудитория кроме того, сам вопрос был риторическим и задан исключительно для произведения на слушающих дополнительного эффекта. У них будет шанс выпустить пар в отведенное для вопросов время.
Шоп застыл в кресле рядом с Мелани с сияющим и самодовольным выражением на лице. Он был близок к защите докторской диссертации по теории литературы, и теоретики ожесточили его сердце: доктор Бринсли-Шнайдер просто подтверждала то, что он уже знал. Мелани взяла его руку но это была не теплая рука, выражавшая поддержку и любовь, она была похожа на что-то холодное, выкопанное из земли. Мелани еще не сказала Шону о том, что она узнала сегодня в два тридцать три – то было особое знание, секрет такой же магический и разрастающийся, как буханка хлеба поднимающаяся на противне. Эту новость ей сообщил совершенно другой доктор, очень отличающийся от сердитой женщины средних лет с ущемленным самолюбием, которую они видели на кафедре, – там была молодая грациозная темноволосая женщина, почти девочка, с блаженным лицом и приветливыми глазами, одетая во все белое, словно персонаж из снов.
Они молча шли к машине, дымка, поднимающаяся с океана, обволакивала силуэты деревьев, от уличных фонарей лился мягкий свет. Шон захотел гамбургер и, может быть, пива, поэтому они зашли в местный бар, еще не обнаруженный студентами, и она смотрела, как он ест и пьет, пока по телевизору над стойкой бара показывали кадры зверств на Балканах, обычной бомбардировки в Ираке и маршрут передвижения железнодорожного убийцы. В промежутках между рекламой грузовиков, в соответствии с которой машины были способны крушить скалы и форсировать реки, показывали лицо этого убийцы, фотографию латиноамериканца субтильного телосложения, средними усами и мертвыми глазами, словно захороненными на его лице как артефакты.
– Видишь это? – спросил Шон, кивая в сторону экрана, с недоеденным гамбургером в одной руке и пивом в другой. – Это то, о чем говорят Бринсли-Шнайдер и подобные ей. Ты думаешь, этот парень сильно беспокоится о неприкосновенности человеческой жизни?
«Можем ли мы позволить себе сострадание?» – Мелани слышала высокий звенящий голос лектора и видела суровый бледный контур ее лица в свете прожекторов, когда кто-то с задних рядов крикнул: «Фашисты!»
– Я не понимаю, зачем мы вообще должны ходить на эти лекции, – сказала она. – Прошлогодний цикл был гораздо более – могу я употребить здесь это слово – воодушевляющий. Помнишь женщину, написавшую книгу о пчеловодстве? Или старого профессора – как его звали? – который говорил о Йейтсе?
– Стивенсон Эллиот Тернер. Он почетный профессор в отставке, преподавал на кафедре английской литературы.
– Да, – ответила она, – правильно. Почему мы не можем слушать что-нибудь в этом роде? Сегодня, мне кажется, она наводила такую тоску. И была так не права.
– Ты шутишь? Тернер же подобен мумии – его лекция была совершенно отупляющей. Он, наверное, читал то же самое еще тридцать лет назад. Выступление Бринсли– Шнайдер, по крайней мере, дискуссионно. Она хотя бы не дает тебе заснуть.
Мелани не слушала, она не хотела спорить, вступать в дебаты, дискутировать. Она хотела сказать Шону, который не был ее мужем, пока еще не был, поскольку им нужно было подождать, когда он получит свою докторскую степень, что она беременна. Но она не могла. Она заранее знала, что он скажет, и это было бы абсолютно в духе Бринсли-Шнайдер.
Она наблюдала, как его глаза на мгновение сосредоточились на экране, а затем вернулись к гамбургеру, который он держал в руке. Он придвинул к нему рот и куснул – ноздри широко раскрыты, железные мускулы челюстей заняты своей работой.
– Мы живем у железнодорожных путей, – сказала Мелани, чтобы сменить тему, – ты считаешь, у нас есть повод для беспокойства?
– Что ты имеешь в виду?
– Убийцу в поездах.
Шон посмотрел на нее. Он был в настроении поспорить – в настроении, в котором он бывал довольно часто, она видела это в его глазах.
– Он не уничтожает поезда, Мэл, – сказал он, – он убивает людей. Да, всем есть о чем беспокоиться, всем на этой планете. И если прислушаться хотя бы к половине того, что говорила Бринсли-Шнайдер, то становится не удивительным, что каждый третий здесь, на улицах, является серийным убийцей. Нас слишком много, Мэл, давай признаем это. Ты думаешь, все меняется к лучшему? Ты думаешь, жизнь стала лучше, чем когда мы были детьми? Когда наши родители были детьми? Все кончено. Давай признаем это.
Проигрыватель играл что-то старомодное – Фрэнк Синатра, Тони Беннет или кто-то вроде них; место, где они находились, было одним из тех, что привлекают любителей аутентичности, заявляющей о себе сводчатыми потолками и опустошенными склеротичными лицами постоянных посетителей. Для них Мелани и Шон, в свои двадцать девять и тридцать лет соответственно, были столь же не аутентичны, как новорожденные.
Дома она переоделась в хлопчатобумажную ночную рубашку и легла в постель с книгой. Она не испытывала никаких эмоций – ни восторга, ни огорчения, ни разочарования, только признаки надвигающейся головной боли. Эту книгу Мелани обнаружила на распродаже ненужных вещей два дня тому назад – «Плененные индейцами: 15 свидетельств очевидцев, 1750–1870». С той минуты, когда она открыла книгу, Мелани погрузилась в мир боли и жестокости, превосходивших самое ужасное из того, что она могла себе представить. Находиться в плену у индейцев не было приятным времяпрепровождением, как ехидно заметил Шон, застав ее с этой книгой позавчера вечером. Книга была далека от понятий о политически корректной ревизионистской истории или этики народа, насильно вытесняющего другой народ с его земли: это были жестокие картины убийства и насилия, выстрелы из мушкетов в мирных домах, удары ножей и томагавков по несопротивляющейся плоти. Умереть, быть убитым, лишенным жизни, сознания, самого бытия – все это было предметом какого-то болезненного притяжения, и она никак не могла оторваться от этих страшных картин.
Шон ходил в нижнем белье. Он предпочитал небольшие обтягивающие трусы широким боксерским, они всегда ассоциировались у нее с мальчиками, маленькими мальчиками, детьми. Когда она смотрела, как он проходит по ковру в ванную для своего вечернего ритуала умывания, подстригания, выщипывания, чистки зубов и бритья, ей пришло в голову, что она никогда не была в интимной ситуации с мужчиной или юношей в широких трусах.
– Последнее, что о нем слышали, – сказал Шон, сделав паузу, чтобы взглянуть на нее поверх накрытых покрывалом коленей, – это то, что он появился где-то на Среднем Западе, я имею в виду, после того, как уехал из Техаса. Это далеко от Калифорнии, Мэл, да и, кроме того, вероятность так невелика…