Изменить стиль страницы

Но, с другой стороны, крестьянское середнячество в то время еще чуждалось рабочего класса, инстинктивно, хотя и безосновательно страшилось резкой, непримиримой тактики его политической партии, опасалось национализации мелкой и средней земельной собственности. Поэтому, за исключением сельских пауперов, безлошадных и малоземельных бедняков, и, наконец, представителей сельскохозяйственного пролетариата — батрачества, — деревня в то время не выражала больших симпатий к большевизму и еще не тяготела к партии рабочего класса.

Естественно, что для воплощения этих крестьянских настроений пригоднее всего оказались межеумочные группировки «новожизненцев» и левых эсеров. И в самом деле, среди крестьян Новгородской губернии они пользовались влиянием и придавали всему съезду определенный колорит.

После докладов с мест, довольно полно обрисовавших безотрадную картину разрухи в губернии, началась политическая борьба.

Доклад по текущему моменту был сделан мною. В прениях участвовали Пинкевич, левый эсер Ромм и др. Пинкевич, вообще производивший очень приличное впечатление, полемизировал мягко. Возражая против нашей тактики, он особенно порицал нас, большевиков, за подготовку переворота, угрожающего гражданской войной.

Отвечая ему, я закончил свои возражения лозунгом; «Да здравствует гражданская война!»

Лидер новгородских левых эсеров, вольноопределяющийся Ромм, заострял свои выступления, главным образом, против политики Временного правительства и тщательно воздерживался от выпадов в нашу сторону. Левые эсеры в то время выравнивали свою линию по большевикам и сознательно избегали разногласий. Правые эсеры и меньшевики, представленные в ничтожной пропорции, решительно ничем себя не проявили.

Съезд продолжался всего два дня. Перед его закрытием состоялись выборы на II Всероссийский съезд Советов. Во время предварительного заседания большевистской фракции товарищи выдвинули мою кандидатуру в делегаты съезда, но я отказался, предложив выбирать новгородских работников.

На выборах на Всероссийский съезд наша партия получила вполне приличное меньшинство. Мы составляли примерно одну треть новгородской делегации. Но, считая вместе с левыми эсерами, добрая половина голосов была обеспечена за нами.

Однако левые эсеры в то время еще были формально объединены с правыми под эгидой общего центрального комитета, и это упорное нежелание порвать с правыми эсерами и выкристаллизоваться в самостоятельную партию, в связи с их беспрестанными колебаниями, внушало нам серьезные опасения насчет надежности этих союзников, в которых мы всегда видели только временных мелкобуржуазных попутчиков.

В таких условиях точный подсчет наших сил затруднялся, и по возвращении в Питер я счел более осторожным доложить своему партийному начальству, что Новгородская губерния будет представлена на съезде Советов в большинстве чуждыми нам партиями, однако со значительным процентом делегатов-большевиков.

На следующий день после окончания съезда, поздно вечером я выехал в Петроград. Поезд шел из Старой Руссы и был переполнен пассажирами. Мне удалось втиснуться в первый попавшийся вагон III класса, где я, в страшной давке, проторчал на площадке. Затем, постепенно, по мере разгрузки вагона, я протиснулся в коридор и наконец занял место на верхней скамейке, где в сидячем положении провел всю ночь.

Приехав в Питер рано утром, я решил в тот же день выехать в Лугу.

Я поехал на Варшавский вокзал и устроился в каком-то вагоне IV класса с выбитыми окнами. Вечером я был в Луге, где прежде всего направился в местный Совет, помещавшийся в здании вокзала.

В небольшой станционной комнате сидели за столом члены президиума Совета — военные врачи и офицеры; все были в форменных кителях с погонами. Когда они узнали, что я большевик, то отнеслись ко мне очень холодно, но все же старались держать себя в пределах приличия. Заговорив с ними о моем намерении сделать доклад о задачах и тактике большевиков, я узнал, что как раз сейчас должно состояться заседание Лужского Совета. Разумеется, я не упустил этого случая для рекогносцировки местных настроений. Здесь же, в зале вокзала, собрались члены Совета. В большинстве это были представители Лужского гарнизона. Мне бросились в глаза несколько казаков в надетых набекрень фуражках, из-под которых выбивались пышные пряди волос.

Эти казачьи депутаты по своему внешнему виду живо напоминали тех истуканов, которые в старорежимное время постоянно стояли в карауле у царских дворцов.

Я приступил к докладу. Аудитория слушала с выражением угрюмого и равнодушного безучастия к самым животрепещущим и злободневным проблемам. Казалось, Лужский Совет по-обывательски плохо разбирался в вопросах политики. Вместо ожидавшейся бури, негодующих прерываний моей речи и, может быть, более крупного скандала на деле даже казаки хранили гробовое молчание. Я совершенно спокойно и беспрепятственно закончил свою речь. Раздались жидкие аплодисменты: в Лужском Совете было мало наших сторонников. С возражениями выступил приезжий из Питера правый эсер Кузьмин.

Член Совета крестьянских депутатов, он производил впечатление интеллигента старого закала, достаточно насидевшегося в тюрьме и ссылке. Высокий, худой, уже немолодой, он отвечал мне тихим и ровным голосом, в спокойном, невозмутимом тоне. Без запальчивой резкости, обычно свойственной эсеровским ораторам, он пытался ослабить мою критику Временного правительства ссылкой на нашу неспособность в данных условиях улучшить положение вещей. «Если партия большевиков, — говорил Кузьмин, — возьмет власть в свои руки, то удастся ли ей заключить мир с Германией и прекратить экономическую разруху? Я отвечаю — нет И» Вообще, вся его защита Временного правительства была вялой. По-видимому, он сам чувствовал неизбежность перехода власти в руки большевиков. После Кузьмина взял слово какой-то неведомый моряк, который, стуча кулаком по груди, истерически выкрикивал отдельные бессвязные фразы:

— Я сам был на острове Эзеле… я подвергался налету германских аэропланов….. я бежал из немецкого плена… и т. д. и т. д.

Из краткого повествования о своих личных военных передрягах он совершенно нелогично делал оборонческий вывод о необходимости продолжения «войны до конца», «войны до полной победы над Германией». Впрочем, зубодробительно-шовинистический характер речи моряка— оборонца не помешал ему на следующий день подойти ко мне и повести разговор в самых дружественных тонах.

После кровожадного оборонца я вторично потребовал слова. В этой заключительной речи я дал отповедь обоим ораторам соглашательского толка. Меня больше всего поразило то, что враждебная аудитория Лужского Совета хранила флегматичное молчание. Даже в самых «большевистских» местах моей речи, когда приходилось остро касаться больных и злободневных вопросов, никто не пытался перебить мою речь или вставить злобную, ядовитую реплику. Это настроение удрученности, отсутствие пафоса борьбы, близкое к отчаянию недоверие к своим силам резко бросалось в глаза у наших противников.

В то время как сочувствовавшая нам аудитория повсюду шумно и страстно выражала свои политические чувства, враждебные нам элементы как-то притихли, и даже на своих собраниях, где у них было обеспеченное большинство, они предпочитали отмалчиваться. Конечно, я говорю не об отдельных лидерах соглашательских партий, продолжавших при всех обстоятельствах тянуть одну и ту же ноту, а об эсеровских и меньшевистских массовиках, чувствовавших лучше своих вождей веяние надвигающейся бури. В их рядах ощущался болезненный упадок духа, препятствовавший бурному выражению их несогласий с речами ораторов-большевиков. Запах тления и смерти стоял в зале, где подавляющее большинство скамей было занято эсерами и меньшевиками; моя речь звучала в могильной тишине, как надгробная эпитафия над этими партиями, доживавшими свои последние дни.

Переночевав в общежитии лужских партийных товарищей, я на другое утро в их сопровождении поехал на окраину города, где была расквартирована артиллерия. «На войне, как на войне». В ожидании сбора митинга я, уединившись с большевиками — руководителями этой части, принялся заносить в свою записную книжку сведения