Изменить стиль страницы

Зимой 1899 года решился еще один насущный вопрос. Сестра не предполагала насовсем перебираться в Ялту. Чехов согласился с ее желанием «не расставаться надолго с Москвой». Он счел, что и ему надо жить в Москве «хоть два месяца в году, хоть месяц». Сквозной мотив январских писем, помимо договора, — Москва, новый театр. Едва сестра сказала, что уже во второй раз посмотрела «Чайку» и Книппер по-прежнему восхитительна, Чехов тут же откликнулся: «Если ты познакомилась с Книппер, то передай ей поклон». Через Лазарева он попросил исполнителей — сняться вместе в гриме, и без грима — каждого, в отдельности.

Сестра передала поклон и 5 февраля написала брату в Ялту: «Если бы ты знал, как они обрадовались! Книппер запрыгала. <…> Я тебе советую поухаживать за Книппер. По-моему, она очень интересна». Он согласился: «Книппер очень мила, и конечно глупо я делаю, что живу не в Москве». Театральный мир поначалу захватил Марию Павловну. Актеры так убедительны в комплиментах, в восторгах. Всю зиму сестра рассказывала в письмах в Ялту о своей московской жизни: «Было весело, все поздравляли с успехом, говорили приятные слова по твоему адресу»; — «Каждый день где-нибудь бываю или у меня кто-нибудь. Живется приятно»; — «Одним словом, веду светскую жизнь»; — «„Чайка“ производит фурор, только и говорят, что о ней. Билетов достать нельзя»; — «Почти не сижу дома, очень часто бываю весела, даже забываю, что я стара!»

В Ялте Чехов сидел дома из-за непогоды. Строчил каждый день письма. Часто упоминал Московский Художественный театр, успех «Чайки». Восторженные зрители прислали ему адрес. Он шутил: «<…> в красном сафьяновом портфеле, за подписью 210 душ, из коих 4 миллионерши, 5 княгинь, одна графиня и одна знаменитая актриса — Федотова». Он ждал весны, чтобы скорее уехать на север. В Ялте он жил только письмами, доносившими толки о «Чайке», рассказы о том, как Толстой читает в домашнем кругу рассказ «Душечка» и восхищается — а он, автор, не может получить журнал со своим рассказом.

Чехову казалось, что живи он не в Ялте, то эта зима была бы, по его словам, «счастливейшей». Но до него доносился лишь «гул славы». Он роптал не на Ялту, а на то, что из-за болезни провел зиму не в Москве. Наверно, проведи он ее в Ницце, переживал бы нечто сходное: не работалось, всё чужое, не с кем поговорить о литературе, о театре. Получалась какая-то заочная жизнь. И он сетовал: «Я точно армейский офицер, заброшенный на окраину»; — «Я теперь подобен заштатному городу, в котором застой дел полнейший»; — «Скучно, надоело быть на зимнем положении; готов караул кричать».

Болезнь «ссылала» его то за границу, то в Ялту, тогда как ему не хотелось навсегда оставлять Москву. Как только Чехов получил первые 20 тысяч, он тут же заговорил о московском жилье: «Я всё думаю: не купить ли нам в Москве в одном из переулков Немецкой улицы 4-х оконный домик подешевле?» Почему-то он предпочитал дарить родным и хорошим знакомым отнюдь не дешевые подарки, выбирал вещи, сделанные из добротного материала, со вкусом. Но, приобретая имение, дом, уточнял — «подешевле». Видимо, что-то искусительное было для Чехова в желании человека выделить, возвысить себя наглядным достатком.

Почему домик на окраине? Потому что, по его словам, чем «дальше от центра, тем меньше возни с чисткой снега и со всякой ерундой, тем дешевле жить, тем меньше гостей и тем они приятней, а на извозчика можно ассигновать сумму». Подальше, потише…

Чехов уехал из Москвы в Мелихово в 1892 году, в том числе из-за неизбежной в городе суеты: сплетен, слухов, неприятных встреч, разговоров. Не меньше он опасался их в Ялте. В конце февраля 1899 года написал доктору И. И. Орлову, хорошо знавшему провинциальные нравы вообще и ялтинские в частности: «В самом деле, Ялта зимой — это марка, которую не всякий выдержит. Скука, сплетни, интриги и самая бесстыдная клевета. Альтшуллеру приходится кисло на первых порах, многоуважаемые товарищи сплетничают про него неистово». В Петербурге или в Москве от этого можно было бы сбежать в театр, встречаться с теми, к кому лежала душа. Но совсем спастись от сплетни, зависти, недоброжелательства не удалось бы даже в столицах.

В письме Орлову прорвалось какое-то глубинное настроение Чехова, сходное с тем, что «кипело» в нем после Сахалина. Орлов в своем письме рассказывал о себе, о коллегах врачах. Он опасался похода высшего чиновничества против земской интеллигенции, в которую доктор верил, на которую надеялся: «Хотя бы вздуть огонек и развести местную общественную жизнь, да уж очень у них гасительные средства велики. <…> Только бы чуточку живительного дыхания чистого свободного воздуха — и вспыхнула бы искорка, и потекла бы теплым живительным огоньком, согревая и возбуждая всех нас, интеллигентных работников, к отрадной деятельности на пользу родной мужицкой деревни, на просветление ее мрака всяческой нищеты и убожества».

На эти неподдельные переживания и искренние упования земского доктора (на кружки, сообщества, съезды и собрания интеллигенции) Чехов ответил неожиданно страстно. Словно в молодые годы: «Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, ленивую, не верю даже тогда, когда она страдает и жалуется, ибо ее притеснители выходят из ее же недр. Я верую в отдельных людей, я вижу спасение в отдельных личностях, разбросанных по всей России там и сям — интеллигенты они или мужики, — в них сила, хотя их и мало. <…> они не доминируют, но работа их видна; что бы там ни было, наука всё подвигается вперед и вперед, общественное самосознание нарастает, нравственные вопросы начинают приобретать беспокойный характер и т. д., и т. д. — и всё это делается <…> помимо интеллигенции en masse и несмотря ни на что».

Что-то было общее в этом невольном монологе с давней эпитафией Пржевальскому: «В наше больное время, когда европейскими обществами обуяли лень, скука жизни и неверие <…> подвижники нужны, как солнце. <…> Если положительные типы, создаваемые литературою, составляют ценный воспитательный материал, то те же самые типы, даваемые самою жизнью, стоят вне всякой цены. <…> Читая его биографию, никто не спросит: зачем, почему? Какой тут смысл? Но всякий скажет: он прав».

По тону письма Орлову, по другим признакам все заметнее и сильнее проступало то душевное усилие, которым Чехов одолевал кризисы. Оно выдавало душевное напряжение, желание писать и какое-то глубокое беспокойство.

Глава вторая. «ДЕЛО СУВОРИНА»

Александр в письме от 26 февраля 1899 года подробно описал брату петербургские беспорядки. Как в Москве Татьянин день (12 января), так 8 февраля в Петербурге — день основания университета, студенты всегда отмечали шумно и весело. Всё, как правило, обходилось без последствий. Полиция старалась не вмешиваться и не придиралась к молодежи в эти дни, хотя кто-то, конечно, выходил за рамки. Так год назад студенты ворвались в цирк, «заняли арену, велели оркестру играть гимн, пропели его без шапок и мирно удалились». Министр народного просвещения Н. П. Боголепов рекомендовал ректору Петербургского университета впредь предотвращать подобные выходки. Студентов предупредили о возможных карах.

Кто-то, как рассказывал Александр, озаботился на сей раз прислать полицию. Студенты собирались через Дворцовый мост выйти на Невский проспект, но им загородили дорогу: «Отсюда — драка, полицейские нагайки, окровавленные головы, оторванные уши и… политическое преступление. <…> 9-го оскорбленные студенты собираются в университете и постановляют на сходке, чтобы вести себя тихо и смирно, но лекций не посещать. Является опять полиция, переписывает, разгоняет, запирает университет и 500 человек высылает на родину».

Студенты других столичных вузов поддержали товарищей, заявив, что «они — самые верноподданные, но на лекции ходить не будут». Министр внутренних дел И. Л. Горемыкин и обер-прокурор Синода К. П. Победоносцев доложили царю, что «вспыхнул политический мятеж». В окружении Николая II раздавались голоса в защиту молодежи, отрицавшие «политический умысел».