Изменить стиль страницы

В этом бескорыстном служении ощущалась скрытая подоплека. Словно ему чего-то недоставало. Хотя казалось бы? Образцовый педагог. Любимая, даже обожаемая жена. Большие надежды на подраставшего сына Володю. То ли Иван Павлович чувствовал одиночество в своей семье, то ли на пределе сил занимался учительским делом, но оно не было его призванием.

Письма Чехова к нему отличались от писем к другим братьям. Александру он писал откровеннее, прямее, насмешливее, рассчитывая на его ум и чувство юмора. В посланиях Михаилу сквозила отстраненность. Не снисходительность, но легкая необидная ирония над его самолюбивыми претензиями. Ивану он писал осторожно, без шуток, спокойно и серьезно, с подчеркнутым вниманием к Софье Владимировне и племяннику.

Александр в переписке тоже был откровенен, еще более насмешлив и душевно расположен. Он вообще по-настоящему был привязан только к Антону, знал, как тот относится к нему, поэтому позволял, как и в юности, смешливые обращения: Антон Палч!; Махамет!; Каллист Анемподистович; Заграничный брат!; Отщепенец от родины!; Монсиньор, Брат мой! А подписывался: Твой Гусиных; Благогусев; Твой Сидоренко-Гусиных; Твой Гусятников; Твой Гусиных-Ощипаныхи т. п. Михаил по-прежнему обижался на то, что брат редко пишет ему, размышлял над причинами такой скудной переписки. Но все так же важно и фамильярно подписывался: Твой Мишель. И желал в конце: «Ну, будь здоров. Расти большой»; «До свиданья, голубчик». Так же и обращался: Милый; Милый друг!; Дядя!

Переписка с Иваном тоже была небогата, но это объяснимо. Они постоянно виделись в Мелихове и Москве. Известно, что Чехов, зная его верность и надежность, доверял ему какие-то свои соображения и намерения. Иван Павлович, в отличие от братьев и сестры, не оставил мемуаров и обстоятельных воспоминаний. И если что-то рассказал, то лишь жене. Но и она, тоже скрытная, сдержанная, ограничилась впоследствии краткими рассказами о семье мужа.

В конце октября Чехов написал Ивану: «Стал работать». Он работал уже три недели, потому что в письмах появились наблюдения, детали, всегда выдававшие напряженное, сосредоточенное состояние Чехова. Он пошутил, что Юрасов так стар, что «на лысой голове его видны отчетливо швы черепа». Упомянул, что видел на улице «такса с длинной шерстью; это продолговатая гадина, похожая на мохнатую гусеницу».

9 (21) октября Чехов, якобы по случаю дурной погоды, сел писать рассказ. Как всегда, ему мешал чужой письменный стол. И все-таки 17 (29) октября он послал Соболевскому рассказ «В родном углу». О молодой девушке, институтке, неглупой, образованной, знающей три языка. Она вернулась в родной дом. Удивилась, потом ужаснулась уездной жизни и все задавала себе вопросы: «Что делать? Куда деваться?» Кончила замужеством с нелюбимым человеком, чтобы только уехать из родного степного угла. И попыталась утешить себя безутешной мыслью: «Он славный… Проживем как-нибудь. <…> Прекрасная природа, грезы, музыка говорят одно, а действительная жизнь другое. Очевидно, счастье и правда существуют где-то вне жизни… Надо не жить, надо слиться в одно с этой роскошной степью, безграничной и равнодушной, как вечность, с ее цветами, курганами и далью, и тогда будет хорошо…»

Что-то связующее было в этом рассказе с давней повестью «Степь», с пьесой «Дядя Ваня», с записями этого времени к будущим пьесам («Три сестры», «Вишневый сад»). И с разговором в клинике о бессмертии. Будто длилось и длилось скрытое размышление Чехова о русской жизни, о жизни вообще.

Пошутив в письме, что бумага здесь — «аппетитного вида» — и хорошие перья понуждают к работе, Чехов тут же принялся за новый рассказ, или, по его словам, за «пустячок». Он тоже оказался отдаленно созвучен давним сочинениям.

В финале повести «Скучная история» и рассказа «Печенег» — бессонная ночь в жизни самого просвещенного героя Чехова и самого невежественного, дремучего, «печенега». Оба думали о близкой смерти. Общее в повествовании о них, особенно в описании лунной ночи, — это ощущение присутствия кого-то незримого, наблюдающего за людьми, за землей. «Погода на дворе великолепная. Пахнет сеном <…> на небе спокойная, очень яркая луна и ни одного облака. Тишина, не шевельнется ни один лист. Мне кажется, что всё смотрит на меня и прислушивается, как я буду умирать…» («Скучная история»).

«Как раз над двором плыла по небу полная луна <…> далеко видна степь, над нею тихо горят звезды — и все таинственно, бесконечно далеко, точно смотришь в глубокую пропасть» («Печенег»).

С началом работы у Чехова показалась кровь. Но он уже писал третий рассказ — «На подводе». О сельской учительнице, тринадцать лет отработавшей в деревне. Она обессилена нуждой, бесправием, безнадежностью, страхом перед всеми: членами земской управы, попечителем, грубым малограмотным владельцем кожевенного заведения. Перед самой жизнью.

Как в повести «Мужики» за историей одного семейства Чикильдеевых, так и в этом рассказе за судьбой одной учительницы развертывалась жизнь многих. Там мужиков, здесь земских служащих: «И когда тут думать о призвании, о пользе просвещения? Учителя, небогатые врачи, фельдшера при громадном труде не имеют даже утешения думать, что они служат идее, народу, так как всё время голова бывает набита мыслями о куске хлеба, о дровах, плохих дорогах, болезнях. Жизнь трудная, неинтересная, и выносили ее подолгу только молчаливые ломовые кони, вроде этой Марьи Васильевны; те же живые, нервные, впечатлительные, которые говорили о своем призвании, об идейном служении, скоро утомлялись и бросали дело».

Эту стезю одолевали земские учителя Михайлов и Забавин. Эту работу не бросали Иван Павлович и его жена, обучая грамоте детей лакеев, прачек, извозчиков. Как раз в Ницце в октябре Чехов узнал из письма двоюродного брата Георгия, что Таганрогский училищный совет хотел бы избрать его почетным попечителем всех церковно-приходских и земских школ города. Председателем этого совета был Покровский, тот самый протоиерей, когда-то обидевший Евгению Яковлевну словами, что из ее детей ничего не выйдет.

Чехов написал брату: «Отцу протоиерею Покровскому вместе с глубоким поклоном и сердечным приветом, которые я ему посылаю, передай, что я уже состою попечителем двух земских школ и состою также <…> помощником серпуховс<кого> уездного предводителя дворянства по наблюдению за народным образованием в уезде. Но от чести послужить родному городу я не отказываюсь. Чем богат, тем и рад и, если буду жив и здоров, сделаю всё, что в моих средствах — материальных и духовных».

Сюда, в Ниццу, Павел Егорович сообщал сыну, что на его имя из земства прислали много пакетов и повесток. Одна из них — о библиотеке в Хатуни, которую Чехову, с его согласия, надо принять и далее опекать. Забавин рассказывал в письме, что посадил с детьми около новой Новоселковской школы 15 елочек и 17 сосенок, и в который раз благодарил: «Тысячу раз сказал я Вам <…> от всей души великое спасибо за школу, теперь только я начинаю жить по-человечески: у меня есть приличная квартира, приличная мебель…»

В рассказе «На подводе» мелькнуло описание, сходное с тем, из давних, повторявшихся сновидений и сахалинских впечатлений Чехова. Это — река, «быстрая, мутная и холодная» после половодья. Ее надо преодолеть, перебраться на другой берег: «Лошадь вошла в воду по брюхо и остановилась, но тотчас же опять пошла, напрягая силы, и Марья Васильевна почувствовала в ногах резкий холод». В этом же рассказе, как в «Доме с мезонином», мелькнуло упоминание о крестах на храме, отражавших закатное солнце. И как в повести «Три года» — о розовом дыме и окнах поезда, на которые «больно было смотреть», так как они «отливали ярким светом».

В послесахалинских повестях и рассказах Чехова усиливалась в чувствах и ощущениях героев память души об ожиданиях и обещаниях молодости, о былых надеждах на радость и счастье…

Когда Авилова заметила в своем письме, что герои Чехова мрачны, он ответил ей из Ниццы: «Увы, не моя в том вина! У меня выходит это невольно, и когда я пишу, то мне не кажется, что я пишу мрачно; во всяком случае, работая, я всегда бываю в хорошем настроении. Замечено, что мрачные люди, меланхолики пишут всегда весело, а жизнерадостные своими писаниями нагоняют тоску. А я человек жизнерадостный; по крайней мере первые 30 лет своей жизни прожил, как говорится, в свое удовольствие».