Изменить стиль страницы

Из имения Чехов поехал в Петербург по просьбе Суворина. Лейкин записал в дневнике после встречи: «Худ, желт, покашливает и имеет нездоровый вид. Спрашивал его, у кого он был в Бологово. Оказывается, гостил в семействе Турчанинова, нашего помощника градоначальника. Рассказывал, что у Турчанинова очень хорошенькие дочери-девицы».

Наверняка любопытный Лейкин расспрашивал Чехова, зачем Суворин вызвал его телеграммой. Чехов не упомянул Левитана и не назвал причину приезда в столицу на один день. Может быть, Суворин попросил приехать, чтобы посоветоваться о своем театре, который он затевал в это время и который открылся вскоре? Может быть, говорил о будущем репертуаре и не отдаст ли Чехов «странную» пьесу, в шутку или всерьез обещанную ему в мае?

Второе лето подряд летние планы Чехова менялись, рушились. Не состоялось путешествие с Лейкиным на прибалтийские курорты. Не склеилась поездка с Сувориным в Феодосию. Как будто что-то помимо денежных соображений удерживало Чехова от дальней дороги.

8 августа он поехал в Ясную Поляну. Один, как и хотел. Его ждали. Еще накануне говорили о нем у Толстых. С. И. Танеев записал в дневнике слова Толстого, что «Чехов не всегда знает, чего он хочет». Это была его давняя точка зрения. Упоминания Чехова в письмах и дневнике Толстого, начиная с 1889 года, сводились до сих пор к главному: прекрасная форма, но нет ясного миросозерцания. Нет понимания того, что есть добро, что есть зло, нет «окна в религиозное».

Чехов, пережив и изжив «постой» толстовской морали в своей душе, по-прежнему ставил его выше всех в литературе. Но в последнее время, особенно после участия Толстого в помощи голодающим в 1891 году, чаще говорил о Толстом-чело-веке, который его интересовал. В те дни в яснополянском доме собралось много гостей: И. И. Горбунов-Посадов, Н. Н. Страхов, В. Г. Чертков, С. Т. Семенов. Толстой в это время работал над романом «Воскресение». Предполагалось чтение готовых глав. Без автора. Он был не совсем здоров. Но потом все собрались в кабинете хозяина дома. По воспоминаниям Семенова, Чехов «тихо и спокойно стал говорить, что все это очень хорошо. Особенно правдиво схвачена картина суда. Он только недавно сам отбывал обязанности присяжного заседателя и видел своими глазами отношение судей к делу: все заняты были побочными интересами, а не тем, что им приходилось разрешать. <…> Неверным же ему показалось одно — что Маслову приговорили к двум годам каторги. На такой малый срок к каторге не приговаривают. Лев Николаевич принял это и впоследствии исправил свою ошибку».

К вечернему чаю Толстой не вышел. Чехов беседовал с хозяйкой дома и ее дочерью, Татьяной Львовной. Назавтра, 9 августа, Чехов уехал из Ясной Поляны. В дневнике Толстого за эти дни записей нет. Лишь 4 сентября он написал сыну Льву Львовичу: «Чехов был у нас, и он понравился мне. Он очень даровит, и сердце у него, должно быть, доброе, но до сих пор нет у него своей определенной точки зрения». 7 сентября, в дневнике, Толстой назвал состоявшееся чтение напрасным, так как был недоволен романом.

Чехов ограничился двумя словами в письме Суворину: «Я был у Льва Николаевича, прожил у него 1 ½ суток. <…> Если пришлете свой настоящий адрес, то я опишу Вам свое пребывание у Л[ьва] Николаевича]». Однако вернулся к поездке в октябрьских письмах: «Впечатление чудесное. Я чувствовал себя легко, как дома, и разговоры наши с Л[ьвом] Николаевичем] были легки. При свидании расскажу подробно»; — «Дочери Толстого очень симпатичны. Они обожают своего отца и веруют в него фанатически. А это значит, что Толстой в самом деле великая нравственная сила, ибо, если бы он был неискренен и не безупречен, то первые стали бы относиться к нему скептически дочери <…>. Невесту и любовницу можно надуть как угодно, и в глазах любимой женщины даже осёл представляется философом, но дочери — другое дело».

Оба оценили человеческие свойства друг друга. Но не вели тех разговоров, к которым, наверно, привык Толстой. У него обыкновенно искали ответа, с ним спорили, ему внимали и вслушивались в каждое его слово. Чехов, по своему обыкновению, больше молчал, наблюдал и не торопился вступать даже в общие разговоры. Да и пробыл всего один день.

В Мелихово он вернулся совершенно больной, говорил, что сильно простудился в Ясной Поляне или на обратном пути. Через два года Чехов рассказал двум молодым современникам, что к Толстым он приехал тогда рано утром и будто бы хозяин повел гостя купаться и «первый разговор у них происходил по горло в воде». Если это не шутка Чехова, именно это купание могло ему выйти боком. Он написал Лейкину: «9-го авг[уста] у меня заболели волосы и кора правой половины головы, затем боль шла всё crescendo, и 15–16-го у меня начались сильные невралгические боли в правом глазу и в правом виске. Поехал я в Серпухов, вырвал зуб, принял чёртову пропасть антипирина <…> и проч. и проч. — и ничего не помогло».

Чехову казалось, что лето прошло «прахом», он не писал пьесу, вообще ничего не написал и всего лишь, по его признанию, «немножко полечивал, немножко возился в саду». А еще осваивал французский язык, шутил, что теперь не будет чувствовать себя в Париже дураком и сможет «спросить поесть и поблагодарить гарсона». Ему в это время постоянно приходилось отказывать журналам. Его обещания относились к неопределенному сроку. Он говорил, что работает «туго, мало и кропотливо, как японец» и потому заказывать ему надо «по крайней мере за год». Чаще сваливал на «хохлацкую лень», но кому-то признавался, что болел. И все-таки что-то было еще, невысказанное, но ощутимое. Все его письма былым приятелям летом и осенью 1895 года печальны. В начале октября он откликнулся на дружеский призыв Щеглова встретиться, поужинать, «вспомнить старину»: «26 сент[ября] освящали памятник на могиле Плещеева. Была вся его богатая родня. Я слушал пение монашенок, думал о padre, о Вас. Пишете ли Вы пьесы? Право нам есть о чем поговорить. Давайте встретимся в Москве».

Щеглов в эти годы всё сильнее страдал от мизантропии, считал свою жизнь неудавшейся, нелепой. То впадал в пафосное увлечение толстовством, то народным театром. Но для Чехова при всем при том оставался «милым Жаном». Письмо к нему Чехов закончил уверением: «Я Вас ценю, высоко ценю».

Билибин целиком ушел в свое не очень удачливое писательство всё в тех же «Осколках». На его новогоднее предложение возобновить переписку Чехов ответил полным согласием: «Душа моя по-прежнему лежит к Вам…» Но регулярной, «хотя бы раз в месяц», переписки не получилось. Всё осталось в былом, в молодости.

Наверно, не только возраст и расстояние разводили Чехова с давними добрыми приятелями. Несмотря на дружеские застолья зимой в Петербурге, на «ты» после того, как выпили на брудершафт, так и не ожила переписка Чехова с Баранцевичем. Что-то подтачивало незлобивого Казимира Станиславовича с некоторых пор. Ему, судя по некоторым записям в дневнике Фидлера, было не очень уютно около Чехова. Он словно боялся, что его могут заподозрить в искательстве, в навязывании. Он будто был порабощен своими разочарованиями в себе, в людях. Однажды всерьез уверял собеседника, что Чехов «добился известности, потому что вел себя как трезвый политик». И вообще, Александр Чехов — «более талантлив. Но ничего не добьется: он — человек настроения и неумеренно пьет. А как хороши его рождественские рассказы!». Баранцевич имел в виду сборник «Святочные рассказы» А. Седого. Его одобрение и даже похвала не удивительны. То, о чем и как писал Александр Павлович, было близко Баранцевичу. Не могло не нравиться. Тот же мир, те же герои, одинаковые беллетристические приемы. И, вероятнее всего, общий читательский круг.

Когда в 1894 году Суворину прислали из Академии наук на официальный отзыв роман Баранцевича «Две жены» в связи с присуждением Пушкинской премии, тот адресовался к Чехову. Его мнение, как бывало не раз с «письмами» и статьями в «Новом времени», Суворин положил в основу своего отзыва. Чехов ответил так, словно продолжал давний разговор о современной литературе: «Это буржуазный писатель, пишущий для чистой публики, ездящей в III классе. Для этой публики Толстой и Тургенев слишком роскошны, аристократичны, немножко чужды и неудобоваримы. <…> Станьте на ее точку зрения, вообразите серый, скучный двор, интеллигентных дам, похожих на кухарок, запах керосинки, скудость интересов и вкусов — и Вы поймете Баранцевича и его читателей».