— Мы уезжаем именно для того, чтобы избежать такого рода вещей, — ответил Анри.

— А я нет, — сказала Надин. — Я еду, чтобы жить на солнце в красивом месте.

— И это, конечно, тоже, — согласился Анри. Надин протянула руку к письмам:

— Могу я почитать?

— Если тебе интересно.

Анри неуверенно стал листать «Аргус»; «Вижиланс» он больше не занимается, все это его уже не касалось.

— Какое милое письмо молоденького студента, — сказала Надин. Анри рассмеялся:

— Того, кто пишет, что моя жизнь служит ему примером?

— Примеры берут, какие находят, — с улыбкой заметила Надин. — Серьезно, — продолжала она, — он кое-что понял.

— Да. Но какая глупость, эта его идея всестороннего человека. На самом деле я мелкобуржуазный писатель, который кое-как выкручивается, разрываясь между своими обязанностями и своими вкусами, и ничего более.

Лицо Надин омрачилось.

— А я, что я такое? Анри пожал плечами.

— Истина в том, что не следует доискиваться, кто ты есть. С такой меркой нельзя подходить.

Надин с сомнением посмотрела на него:

— А с какой другой меркой, ты считаешь, я могу определить свое место в жизни?

Анри ничего не ответил. А с какой меркой он сам будет определять свое место, находясь в Италии? Он снова увлеченно станет писать, и тогда уже у него не появится искушения ставить себя под вопрос как писателя. Ладно. Однако быть писателем — это не спасение от всего остального. Анри плохо себе представлял, как ему удастся не думать о своем месте.

— У тебя есть Мария, у тебя есть твоя жизнь, есть вещи, которые тебя интересуют, — весело сказал он.

— И все-таки у меня много свободного времени, — возразила Надин. — В Порто-Венере у нас будет уйма времени.

Анри внимательно посмотрел на Надин.

— Тебя это пугает?

— Не знаю, — отвечала она. — Я поняла, что до того, как у меня в кармане оказался этот билет, я никогда всерьез не верила в отъезд. А ты в него верил?

— Конечно, разве не ясно?

— Не так уж ясно, — ответила Надин немного агрессивно. — Люди ведут разговоры, обмениваются письмами, готовятся к отъезду, но до тех пор, пока не сядешь в поезд, это вполне может быть только игрой. — И она добавила: — Ты хоть уверен, что хочешь уехать?

— Почему ты об этом спрашиваешь? — удивился он.

— Просто у меня сложилось определенное впечатление, — сказала она.

— Ты думаешь, что я боюсь соскучиться с тобой?

— Нет. Ты мне двадцать раз повторял, что я не навожу на тебя скуку, и я решила поверить тебе, — серьезным тоном ответила она. — Я думаю обо всем в целом.

— О чем обо всем? — спросил Анри.

Он слегка рассердился. Это было так похоже на Надин: она чего-то хотела, безудержней, чем кто-либо, а когда добивалась своего, то теряла голову. Именно у нее появилась идея такого дома, и она, казалось, так сильно стремилась к этому, что Анри ни на минуту не поставил под сомнение их план. А теперь она оставляла его одного перед лицом будущего, которого вдруг не стало.

— Ты говоришь, что не хочешь читать газет, но ты будешь их читать, — сказала Надин. — Представляешь, как странно будет получить «Вижиланс» или этот еженедельник, который когда-нибудь выйдет.

— Послушай, — сказал Анри, — когда уезжают вот так, надолго, всегда наступает трудный момент, который необходимо пережить. Это не причина, чтобы внезапно менять все наши планы.

— Глупо уезжать ради того лишь, чтобы не менять планов, — рассудительно заметила Надин.

— Ты слышала, что говорил на днях твой отец? Если я останусь, начнется все то же, что было раньше, когда ты упрекала меня за то, что у меня нет времени жить.

— Раньше я говорила много глупостей, — отвечала Надин.

— В этом году я не торопился и был очень счастлив, — сказал Анри. — Я еду в Италию, чтобы продолжить это.

Надин нерешительно взглянула на него:

— Если ты действительно думаешь, что будешь там счастлив...

Анри не ответил. Счастлив — пожалуй, это слово утратило свой смысл. Миром никогда не владеют, и защититься от него тоже нельзя. Ты внутри него, и все тут. В Порто-Венере или в Париже — какая разница, земля с ее несчастьями, ее преступлениями, ее несправедливостью все равно никуда не денется.

Остаток своей жизни он вполне может потратить на бегство, но убежища ему нигде не найти. Он все равно будет читать газеты, слушать радио, получать письма. Единственное, что он выиграет, это возможность сказать себе: «Я ничего не могу поделать». Внезапно что-то взорвалось в его груди. Нет. Одиночество, которое гнетет его этим вечером, и глухое бессилие вовсе не то, чего он хотел. Нет. Он не согласится вечно говорить себе: «Все происходит без меня». Надин ясно поняла: ни на мгновение он по-настоящему не выбирал это изгнание. Он вдруг осознал, что не один день уже с ужасом переносит мысль о нем.

— Ты будешь довольна, если мы останемся здесь? — спросил он.

— Я буду довольна везде, если будешь доволен ты, — с жаром сказала она.

— Ты хотела жить на солнце, в красивом месте?

— Да. — Надин заколебалась. — Видишь ли, люди мечтают о рае, но, когда им предлагают его, они уже не спешат туда, — сказала она.

— Иными словами, ты будешь сожалеть об отъезде? Надин с серьезным видом взглянула на него:

— Я прошу тебя об одной вещи: делай то, что тебе хочется. Думаю, я осталась такой же эгоисткой, какой была раньше, — добавила она, — но не такой недальновидной. Если я буду думать, что навязала тебе свою волю, то это отравит мое существование.

— Я уже не знаю, чего хочу, — признался Анри. Он поднялся и поставил на проигрыватель одну из тех пластинок, которые только что купил. Если он не уедет, то у него не часто будет время, чтобы слушать их. Анри оглянулся вокруг. Если он не уедет, он знал, что его ждет, на этот раз он предупрежден. «По крайней мере, я сумею избежать некоторых ловушек, — сказал он себе и безропотно подумал: — Зато попаду в другие».

— Хочешь, послушаем немного музыку? — спросил Анри. — Нам необязательно решать все сегодня вечером.

Но он знал, что все уже решено.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Неужели я предчувствовала, что дойду до этого? Когда я взяла пузырек из сумки Поль, я рассчитывала его выбросить, а сама спрятала на дне своей коробки для перчаток. Достаточно подняться к себе в комнату, достаточно одного движения, и я со всем покончу. Такая мысль меня утешает. Я прижимаюсь щекой к теплой траве и говорю тихонько: «Я хочу умереть»; горло мое разжимается, и я становлюсь вдруг очень спокойной.

Это не из-за Льюиса. Вот уже две недели, как огромная орхидея завяла и я ее выбросила, дело закрыто. Уже в Чикаго я начала выздоравливать, я выздоровею и не смогу помешать себе в этом. Люди, которых убивают везде понемногу, тоже тут ни при чем, так же как надвигающаяся война: быть убитой или умереть, разница невелика, все умирают приблизительно в одном и том же возрасте с разницей примерно в сорок лет. Нет. Все это меня не касается. Если бы что-то меня касалось, я бы чувствовала себя живой и не стремилась бы перестать быть таковой. Но меня снова настигает смерть, как в тот день, в пятнадцать лет, когда я закричала от страха. Мне уже не пятнадцать лет. У меня уже нет сил бежать. Из-за нескольких дней ожидания приговоренный к смерти вешается в своей камере, а тут хотят, чтобы я терпеливо ждала целые годы! Зачем? Я устала. Когда устаешь, смерть кажется гораздо менее ужасной. Если я могу умереть от желания, которое испытываю к ней, воспользуемся этим.

Все началось две недели назад, с того момента, как я прилетела в Париж. Робер ждал меня на вокзале Инвалидов. Он не сразу меня увидел. Он ходил вдоль тротуара мелкими стариковскими шажками, и меня словно озарило: «Он стар!» Робер улыбнулся мне, взгляд его был по-прежнему все таким же молодым, но лицо начало сдавать и будет сдавать до тех пор, пока совсем не исказится. И с той минуты я непрестанно думаю: «Ему осталось десять или пятнадцать лет, может быть, двадцать: это мало — двадцать лет! А потом он умрет. Он умрет раньше меня». Сегодня утром он беседовал с Анри, они говорили, что надо все начать заново, что всегда все начинают заново, что иначе и быть не может, они строили планы, спорили. А я смотрела на его зубы; единственное, что сохраняет верность телу, — это зубы, в которых обнажается скелет. Я смотрела на скелет Дюбрея и говорила себе: «Он ждет своего часа». Час придет. У нас есть возможность тянуть какое-то время, но пощады никогда не бывает. Я увижу Робера на кровати с восковым лицом, с фальшивой улыбкой на губах и буду одна перед его трупом. Какая ложь — умиротворенные каменные фигуры, которые спят бок о бок в склепах, и эти обнявшиеся супруги на своих погребальных урнах! Можно, конечно, смешать наш пепел, но смерть нашу соединить нельзя. В течение двадцати лет я думала, что мы живем вместе, но нет; каждый в одиночку заключен в собственном теле со своими артериями, которые затвердевают под усыхающей кожей, со своими печенью и почками, которые снашиваются, и своей кровью, которая бледнеет, со своей смертью, которая незаметно созревает в нем, отъединяя его от всех остальных.