— Однако этот маразм никуда не годится, — сказал Дюбрей. — Левые силы полностью разрознены, коммунистическая партия изолирована: надо бы непременно попытаться объединиться.

— Вы думаете о новом СРЛ? — с недоверием спросил Анри.

— Нет, конечно нет! — сказал Дюбрей. И пожал плечами: — Я не думаю ни о чем определенном. Я только констатирую, что мы попали в трудное положение, и хочу, чтобы мы из него выбрались.

Наступило молчание. Анри вспоминалась точно такая же сцена: Дюбрей давил на него, он сопротивлялся; ничего, думал он, скоро я буду далеко от Парижа, совсем в другом месте. Да, в ту пору он еще считал себя обязанным что-то сделать. А ныне был почти убежден в своем бессилии и потому чувствовал себя совершенно свободным. Скажу ли я «да», скажу ли я «нет», речь ведь идет не о судьбе человечества, а лишь о том, каким образом я связываю свою судьбу с его судьбой. Дюбрей стремится совместить и то, и другое — это его дело; а я — нет. В любом случае вопрос только в нем, только во мне, все остальное ни при чем.

— Могу я поставить пластинку? — спросила Надин.

— Разумеется, — ответил Дюбрей. Анри встал:

— А я пойду работать.

— Не забудьте позвонить тому человеку, — сказал Дюбрей.

— Не забуду, — ответил Анри.

Он пересек прихожую и снял телефонную трубку. Человек на другом конце провода казался растерянным от важности поручения и собственной робости; видимо, он получил срочное сообщение, которое должен был сразу же любой ценой передать адресату. «Брат написал мне: никто ничего не делает, но я уверен, что Анри Перрон предпримет что-нибудь», — торжественно заявил он, и Анри подумал: «Одной статьей мне не отделаться». Он назначил Патюро встречу в Париже на следующий день и снова уселся под липой. Вот почему он торопился уехать в Италию; здесь его опять ждет слишком много писем, слишком много визитов, слишком много телефонных звонков. Он разложил перед собой бумаги. Проигрыватель доносил звуки квартета Франка {131}, Надин слушала, сидя на подоконнике открытого окна; пчелы жужжали над флоксами; по дороге, словно в древности, прогромыхала повозка. «Какой покой!» — подумал Анри. Почему его заставляли заниматься тем, что творится в Антананариву? {132}На земле без конца происходят ужасные вещи, но не живут заботами всей земли; что за мрачное наслаждение — размышлять о далеких несчастьях, которым нельзя помочь. «Я живу здесь, а здесь — покой», — подумал он. И взглянул на Надин, вид у нее был непривычно сосредоточенный; она с трудом концентрировала свое внимание на книге, но могла долгое время слушать музыку, которую любила, и в такие минуты чувствовалось, что в душе ее воцаряется спокойствие, похожее на счастье. «Я должен сделать ее счастливой, — сказал себе Анри. — Этот порочный круг можно разорвать». Сделать кого-то счастливым — это конкретная и основательная вещь, которая довольно глубоко захватывает вас, если вы принимаете ее близко к сердцу. Заняться Надин, воспитывать Марию, писать книги: совсем иная жизнь, чем та, к которой он стремился раньше. Раньше он думал, что счастье — это способ овладеть миром, тогда как это скорее возможность защитить себя от него. Однако разве это мало — слушать такую музыку, смотреть на дом, на липу, на листки рукописи на столе и говорить себе: «Я счастлив».

Статья Анри о Мадагаскаре появилась 10 августа. Он написал ее со страстью. Незаконная расправа с главным свидетелем покушения на адвокатов, пытки, применявшиеся к обвиняемым, чтобы вырвать у них ложные признания: правда оказалась еще чудовищнее, чем он себе представлял. И такие вещи происходили не только в Антананариву: здесь, во Франции, сообщниками были все. Сообщники — палаты депутатов, проголосовавшие за лишение неприкосновенности, сообщники — правительство, кассационный суд и президент республики, сообщники — газеты, которые молчали, и миллионы граждан, мирившиеся с их молчанием. «Теперь, по крайней мере, есть несколько тысяч, которые знают», — сказал себе Анри, когда взял в руки номер «Вижиланс». И с сожалением подумал: «Не так уж это много». Он изучил мальгашское дело во всех подробностях и принял его так близко к сердцу, что оно стало касаться его лично. Каждое утро он искал в газетах скупые заметки, посвященные судебному процессу, и думал об этом весь день. Ему никак не удавалось закончить свою новеллу. Когда он писал под сенью липы, запах флоксов, деревенские шумы уже не имели прежнего смысла.

В то утро он как раз рассеянно работал, когда позвонили у калитки. Он пошел через сад, чтобы открыть: это был Лашом.

— Ты! — удивился он.

— Да. Мне хотелось бы поговорить с тобой, — спокойным тоном сказал

Лашом. — Ты, похоже, не рад меня видеть, но дай мне все-таки войти, — добавил он. — То, что я скажу, заинтересует тебя.

За прошедшие восемнадцать месяцев Лашом постарел, и под глазами у него появились круги.

— О чем ты хочешь поговорить со мной?

— О мальгашском деле. Анри открыл калитку:

— Что у тебя может быть общего с гнусным фашистом?

— Да брось! — сказал Лашом. — Ты же знаешь, что такое политика. Когда я писал ту статью, тебя надо было разнести. Эта история в прошлом.

— У меня хорошая память, — возразил Анри. Лашом виновато посмотрел на него.

— Обижайся на меня, если хочешь. Хотя, по правде говоря, ты должен бы понять! — вздохнул он. — Но сейчас речь не о тебе и не обо мне: надо спасти человеческие жизни. Так что можешь послушать меня пять минут.

— Я слушаю тебя, — сказал Анри, указывая ему на одно из плетеных кресел. По сути, он уже ничуть не сердился на Лашома: все прошлое было так далеко от него.

— Ты только что написал отличную статью, я бы даже сказал, потрясающую статью, — решительно заявил Лашом.

Анри пожал плечами:

— К несчастью, она мало кого потрясла.

— Да, это несчастье, — согласился Лашом. Он вопросительно взглянул на Анри: — Полагаю, если тебе предложили бы возможность более широкого действия, то ты не отказался бы?

— О чем речь? — спросил Анри.

— В двух словах вот о чем. Мы как раз организуем комитет в защиту мальгашей. Лучше будет, если кто-то другой, а не мы, возьмет на себя эту инициативу; но у мелкобуржуазных идеалистов совесть не всегда бывает чувствительной; при случае они не дрогнув способны стерпеть многое. Факт тот, что никто и пальцем не пошевелил.

— До сих пор вы тоже мало что сделали, — сказал Анри.

— Мы не можем, — поспешно возразил Лашом. — Все это дело было организовано для того, чтобы ликвидировать МДРМ; {133}через мальгашских парламентариев хотят добраться до партии. Если мы будем защищать их слишком открыто, это обернется против них.

— Ладно, — сказал Анри. — И что дальше?

— У меня появилась идея создать комитет, в который вошли бы два-три коммуниста и большинство некоммунистов. Когда я прочитал твою статью, я решил, что никто лучше тебя не справится с его руководством. — Лашом вопросительно смотрел на Анри. — Товарищи не против. Только прежде, чем делать тебе официальное предложение, Лафори хочет быть уверен, что ты согласишься.

Анри хранил молчание. Фашист, гад, подлец, стукач: они заклеймили его как предателя, и вот теперь возвращались с протянутой рукой. Это вызывало у него весьма приятное чувство одержанной победы.

— Кто все-таки войдет в этот комитет? — спросил он.

— Все мало-мальски значительные люди, которые захотят присоединиться, — ответил Лашом. — Их не так много. — Он пожал плечами: — Они до того боятся запятнать себя! И скорее позволят замучить до смерти двадцать невинных, чем скомпрометируют себя с нами. Если ты возьмешь дело в свои руки, это все изменит, — настойчивым тоном добавил он. — За тобой они пойдут.

Анри заколебался:

— Почему вы не обратитесь скорее к Дюбрею? Его имя имеет больше веса, чем мое, и он наверняка скажет да.

— Хорошо было бы иметь Дюбрея, — согласился Лашом. — Но во главе надо поставить твое имя. Дюбрей слишком близок к нам. Главное, нельзя, чтобы этот комитет выглядел коммунистической затеей, иначе все пропало. С тобой — никаких кривотолков.